Людовик XVI и Революция — страница 81 из 156

В итоге в Компьень послали одного из выборщиков, г-на де Ла Ривьера, и четыре сотни конников.

Бертье упрекали за многое. Правда, упреки, которые во времена революций предъявляют тем, кого хотят погубить, всегда невнятны. Его упрекали в том, что он является одним из главных агентов заговорщиков. Под заговорщиками, как известно, понимали королевский двор. По слухам, был захвачен имевшийся при нем портфель и в нем обнаружили описание примет граждан, более всего болеющих за общее дело. Его упрекали в том, что он руководил военным лагерем в Сен-Дени и раздал своим пособникам от семи до восьми тысяч картузов, огромное количество пуль и тысячу двести фунтов пороха. А кое-кто даже добавлял, что он распорядился скосить еще зеленые хлеба, чтобы удушить Францию голодом и поднять цену на зерно, ибо в его дороговизне он был заинтересован как спекулянт. Когда человек видит, что над его головой нависают подобные обвинения, ему понятно, что он осужден и приговорен к смерти заранее.

Бертье привезли к заставе в четыре часа пополудни, в тот самый момент, когда на Гревской площади народ раздирал на части тело его тестя. Всю дорогу на него сыпались оскорбления, угрозы и проклятия. В каждом городе, в каждой деревне его заставляли выйти из кареты, чтобы народ мог увидеть его и дотронуться до него своими острыми когтями. На подъезде к Парижу дорогу карете Бертье перегородила телега, груженная длинными палками, к которым были прикреплены дощечки с надписями; на этих дощечках упоминались главные факты жизни Бертье:

«Он обокрал короля и Францию. — Он высосал все соки из народа. — Он был рабом богатых и тираном бедных. — Он пил кровь вдов и сирот. — Он обманул короля. — Он предал родину».

Каждый завладел одним из таких постыдных стягов, и далее карета продолжила путь к заставе, окруженная со всех сторон людьми, которые несли эти дощечки.

В разгар всех этих истязаний Бертье оставался совершенно спокойным и, сохраняя хладнокровие, выводившее из себя палачей, беседовал с г-ном де Ла Ривьером; тем не менее зрелище окружавшей его толпы, которая состояла из конников, мужчин с голыми руками и женщин, распевавших во весь голос, должно было ужаснуть любое сердце, будь оно даже твердокаменным.

Однако он спокойно ехал вперед в своей карете с откинутым верхом, сидя между двумя вооруженными ружьями людьми, приставившими штыки к его груди.

Подъезжая к церкви Сен-Мерри, Бертье увидел, что навстречу ему движется огромная толпа. Над ней торчала отрезанная и насаженная на пику голова. То была голова его тестя; Бертье хотели заставить поцеловать эту голову, но г-н де Ла Ривьер отстранил ее рукой.

Бертье улыбнулся ему в знак признательности, а насаженная на пику голова, заняв место позади кареты, последовала за несчастным интендантом: отныне она составляла часть его свиты.

По прибытии на Гревскую площадь Бертье мог какую-то минуту думать, что он прибыл на место своей казни, но, благодаря усилиям конвоя, его препроводили в Ратушу.

И тогда начался допрос и повторилась утренняя сцена, однако хладнокровие ни на мгновение не оставило пленника. В ответ на все вопросы он сказал только одно:

— Я подчинялся приказам, данным мне свыше; у вас мои бумаги, у вас моя переписка, и, следовательно, вам известно обо всем столько же, сколько и мне.

Затем, поскольку те, кто его допрашивал, проявляли настойчивость, он промолвил:

— Послушайте, господа, я очень устал; вот уже два дня я не смыкал глаз; предоставьте мне место, где я мог бы вздремнуть.

В этот момент гул на площади усиливается, и комитет принимает решение отвести пленника в тюрьму Аббатства.

— Ведите меня куда хотите, — отвечает Бертье, — но, так или иначе, давайте покончим с этим.

Вести Бертье в тюрьму Аббатства означало вести его к смерти. И потому Байи повторяет свои утренние попытки, но голос Байи теряется в гуле толпы. В свой черед появляется Лафайет, и, поскольку голос его бессилен, маркиз опускается на колени, просит, заклинает. Но это все равно, что просить молнию, заклинать бурю. Гул превращается в проклятия. Байи и Лафайет сами оказываются под угрозой.

В этот момент Бертье выходит из Ратуши, окруженный конвоем. С высоты крыльца он обозревает толпу, а затем, пожимая плечами, произносит:

— До чего же чудной этот народ с его воплями!

Не успевает он договорить эти слова, как толпа бросается к нему, окружает его тесным кольцом, рассеивает конвой и в тысяче своих рук уносит пленника.

Путь уже проложен. Бертье ведут прямо к уличному фонарю, где болтается новая веревка. При виде этого зрелища Бертье вырывает ружье из рук одного из своих палачей и нападает на них. В одно мгновение все его тело превращается в одну сплошную рану: именно этого он и хотел. Он был всего лишь убит, а не повешен.

Но вовсе не этого хотела толпа, и потому она мстит теперь его телу. Какой-то человек вспарывает ему грудь, вырывает оттуда его сердце, относит его, еще трепещущее, еще дрожащее, в Ратушу и кладет свой отвратительный трофей на стол заседаний комитета.

Тот кто совершил этот гнусный поступок, был солдат, драгун. Оправдывая себя, он заявил, что его отец умер по вине Бертье; однако такое оправдание показалось неубедительным сослуживцам солдата, решившим драться с ним на дуэли до тех пор, пока он не погибнет, и в ходе третьего поединка он был убит.

Лафайет и Байи пребывали в отчаянии. Они находились у власти всего неделю — один как мэр Парижа, другой как главнокомандующий национальной гвардией, — и уже во второй раз эта власть становилась бессильной в их руках, ибо прямо у них на глазах были совершены два страшных убийства.

Лафайет хотел подать в отставку, и понадобились настойчивые мольбы Байи, чтобы уговорить его сохранить за собой пост главнокомандующего национальной гвардией. Злые языки того времени утверждали, что, отказав мужу, маркиз не смог отказать жене.

Все эти смертоубийства стали для Революции крайне плохим руководством к действию. Такие люди, как Флессель, де Лоне, Фулон, Бертье, причинившие столько вреда Франции при жизни, принесли ей еще больше вреда после смерти. Эти преступники, которых сделали мучениками, эти негодяи, которых восстановила в правах их казнь, эти отбросы общественного презрения, как называл их Мирабо, снова сделались не только людьми, но и жертвами, привлекавшими к себе внимание и достойными жалости.

Знаете, что предлагали на другой день после этого страшного 22 июля Лалли-Толлендаль, Мунье и Малуэ? Вернуть королю власть, вернуть королю армию и лишить народ национальной гвардии.

Но разве Мунье уже не предлагал воздвигнуть памятник королю на месте Бастилии? Памятник побежденным, воздвигнутый победителями! Это изрядно насмешило Национальное собрание, а главное, всю Францию.

Тем временем продолжалось обследование страшной Бастилии; теперь войти в нее мог каждый: люди видели ее находившиеся на уровне земли камеры и ее находившиеся ниже уровня реки подземелья, где вода скапливалась капля за каплей и не уходила месяцами; где узникам приходилось оспаривать свой черный хлеб у гадов, которые их одолевали; где была выставлена на всеобщее обозрение гигантская лестница Латюда, это чудо отваги и терпения. Люди искали полустертые надписи, которые были начертаны на стенах гвоздем и которые время, завистливое и злоумышленное, грызло своими мокрыми зубами. Как-то раз, когда Мирабо прогуливался там, под лестницей вскрыли нечто вроде могилы и обнаружили в ней два скелета, связанных цепью с пушечным ядром.

— Надо же, — промолвил Мирабо, — министрам недостало прозорливости: они забыли догрызть кости!

Кто были эти узники? Никто этого так никогда и не узнал. Иезуиты были одновременно исповедниками в Бастилии и у королевской власти. Когда узник умирал, его ночью относили на кладбище Сен-Поль и там хоронили под именем слуги. Два человека, скелеты которых обнаружили, не были погребены, так что, вероятно, их замуровали заживо.

Двенадцать из тех рабочих, что нашли эти скелеты, составили погребальный кортеж и похоронили их на приходском кладбище.

Находка вызвала желание копать глубже. Люди стали верить, что посредством подземелий чудовищная Бастилия доходит до самых недр земли. Время от времени рабочие прерывали работу и прикладывали ухо к земле, ибо им казалось, что они слышат жалобы и стоны.

Затем пошли разговоры о том, что под стены Бастилии подведен подкоп, что в нее можно проникнуть по подземной галерее, проложенной из Венсенского замка и проходящей под предместьем. Все ожидали, что угрозу взорвать пол-Парижа, брошенную г-ном де Лоне, месть королевского двора с минуты на минуту обратит в страшную реальность.

Но если намерение г-на де Лоне так и не было приведено в исполнение, то вот угроза Фулона осуществилась. Сорок тысяч кавалерийских солдат, сосредоточенных вокруг Парижа, в самом деле скосили зеленые хлеба. После голодного года должен быть прийти год еще более голодный. Ходили слухи о разбойниках, уничтожающих жатвы и появляющихся то в одном месте, то в другом; их не удавалось увидеть, когда их искали, когда хотели дать им бой, но то и дело они попадались на глаза какому-либо крестьянину или какой-либо крестьянке. Города, а главное, деревни, просили помощи против этих фантастических видений, против этих невидимых бойцов, сталкивающихся в тучах, словно во времена Цезаря.

Внезапно заговорили о чем-то куда более реальном, о факте, а не о предположении — о подлинном заговоре, имевшем целью сдать Брест англичанам; заговоре, который в этот раз провалился, но спустя четыре года осуществился в Тулоне.

Но почему же он провалился в этот раз? Дело в том, что разоблачительницей выступила сама Англия: она сообщила о заговоре министрам Людовика XVI, то есть, по всей вероятности, как раз тем, кто этот заговор замышлял. Сам же Людовик XVI, по всей вероятности, ничего о нем не знал. Хотя бы в одном уголке его сердца хранилось глубоко национальное чувство: он терпеть не мог англичан.

Все это вызывало сильное волнение во Франции. То, что уже сделал Париж, начала делать провинция: она вооружалась. Национальное собрание, за две недели до этого не имевшее под своим начальством и тысячи человек, получало одно срочное сообщение за другим. Настал день, когда оно имело уже двести тысяч вооруженных людей, назавтра — пятьсот тысяч, через неделю — миллион, а к концу июля — три миллиона.