Все эти люди, исполненные силы, крепости, молодости и воодушевления, спрашивали: «Что следует делать?» и были готовы подчиниться любому приказу, какой бы им ни дали.
Между тем, как раз в тот день, когда начал свою работу конституционный комитет, пришло письмо от г-на Неккера, извещавшее о его скором возвращении.
Вот это письмо:
Господа!
Чрезвычайно утомленный долгими волнениями и полагая, что уже близок момент, когда наступает время подумать о том, чтобы удалиться от мира и дел, я приготовился лишь своими горячими пожеланиями содействовать судьбе Франции и благу нации, с которой я связан многими узами, как вдруг мною было получено письмо, которым вы меня почтили. Вне моих сил, выше моих слабых возможностей достойно ответить на этот драгоценный знак вашего уважения и вашей благосклонности ко мне. Однако я обязан, господа, по крайней мере засвидетельствовать вам мою почтительную признательность. У вас нет нужды в моей преданности, но для моей чести важно доказать королю и французской нации, что ничто не может ослабить рвение, которое уже давно составляет смысл моей жизни.
Какую-то минуту г-н Неккер пребывал в сомнении, а точнее, в сомнении пребывали его друзья: они обращали его внимание на опасность, таившуюся в том, чтобы вновь возглавить министерство в подобный момент; однако г-н Неккер ответил им:
— Уж лучше подвергнуться опасностям, чем угрызениям совести.
И он уехал.
На третий день после того, как его письмо пришло в Париж, он прибыл туда сам.
Его поездка была триумфальным маршем, его прибытие в Париж стало подлинным триумфом. И в самом деле, для нации это была оглушительная победа, одержанная над врагами: чествуя Неккера, нация чествовала самое себя.
Одно лишь омрачало его поездку: это опустошения в Бургундии и во Франш-Конте, произведенные неведомыми лазутчиками, и непонятно кем совершенные там же поджоги.
Наконец, он прибыл в Версаль и явился в Национальное собрание, куда его ввели четыре придверника, как это полагалось председателям суверенных судов, и где его заставили сесть на кресло, установленное на возвышении.
Как только рукоплескания утихли настолько, чтобы его слова стали слышны, он начал свою речь:
— Господин председатель, я с великой поспешностью явился засвидетельствовать высочайшему собранию мою почтительную признательность за те знаки внимания и доброжелательности, какие ему было угодно мне оказать. Тем самым оно налагает на меня огромные обязательства, и, лишь проникшись его чувствами и воспользовавшись его познаниями, я смогу в столь трудных обстоятельствах сохранить немного мужества.
Герцог де Лианкур, которому было поручено ответить Неккеру, произнес следующее:
— Удалившись от дел, сударь, вы унесли с собой уважение со стороны Национального собрания, у которого ваш уход вызвал глубокие сожаления.
Национальное собрание отметило это в своих постановлениях и, выражая таким образом чувства, которыми оно было проникнуто, явилось всего лишь выразителем мнения нации.
День вашей отставки стал днем всеобщей скорби в королевстве.
Король, чье великодушное и доброе сердце вы знаете лучше, чем кто бы то ни было, пришел в Собрание, чтобы встретиться с нами. Он удостоил нас просьбой дать ему наши советы, но нашим советам следовало быть советами нации; они должны были напомнить ему о министре, служившем ему столь самоотверженно, преданно и патриотично.
Но сердце короля уже и само восприняло этот спасительный совет, и, когда мы решили выразить ему наши пожелания, он показал нам письмо, призывавшее вас вновь приняться за работу.
Он захотел, чтобы Национальное собрание присоединило к этому и наши настояния, и, как залог своей любви, пожелал еще раз слиться с народом, чтобы вернуть Франции того, чей уход вызвал у нее столько сожалений и с кем были связаны все ее надежды.
Уехав, вы укрылись от знаков почитания со стороны народа, и, дабы избежать изъявлений его уважения, вы употребили те же заботы, какие кто-нибудь другой употребил бы для того, чтобы избежать опасностей вызываемого им недовольства и жестоких последствий питаемой к нему ненависти.
Вы прибыли в тот момент, когда долгие и тягостные волнения закончились, и увидите лишь мир и покой. Вам известны смуты, бушевавшие в королевстве; вам известны горячие желания государя и нации, и, ни на минуту не заблуждаясь в отношении неопределенности успеха на поприще, которое вы уже однажды прошли и которое во второй раз открылось перед вами, вы, всегда великодушный, патриотичный и преданный, будете думать только о наших бедах.
В этот критический момент вы помните лишь о том, что вы должны Франции за доброжелательство и доверие, которые она вам оказывает, и не думаете более о личном покое и, согласно вашему собственному выражению, не колеблясь предпочли подвергнуться скорее опасности, чем угрызениям совести.
Поспешность, с какой народ бежал к дороге, по которой вы ехали; чистая и искренняя радость, с какой король воспринял ваше возвращение; радостное возбуждение, которое ваше появление породило в этом зале, где несколько дней тому назад хвала вам воздавалась с таким красноречием и выслушивалась с таким волнением, — все это служит для вас порукой чувств, которые питает к вам вся Франция.
Первая нация мира видит в вас того, кто, внеся исключительный вклад в объединение ее представителей, самым действенным образом подготовил ее спасение и в трудную минуту лишь один может устранить помехи, все еще способные препятствовать ее возрождению. Какой еще человек имел когда-либо право притязать на столь высокую судьбу? И каким более влиятельным титулом Франция может удостоверить вашу полнейшую самоотверженность?
Так можно ли представить нации более определенное предзнаменование благополучия, чем объединение воли короля, готового пожертвовать всем ради выгоды своего народа; воли Национального собрания, которое в надежде на общее благоденствие воздает должное личным интересам всех своих членов, и воли просвещенного министра, который к чувствам чести и справедливости, заставляющим считать благо народа нужным, присоединяет еще и обстоятельство особого положения, заставляющее считать это благо необходимым.
Какая другая эпоха, сударь, была когда-либо более удачной для того, чтобы установить ответственность министров — эту драгоценную охранительную грамоту свободы, этот твердый оплот против деспотизма, — чем та, когда первый, кто подчинится этой ответственности, должен будет давать отчет нации лишь в своих талантах и добродетелях!
После такого благотворного установления, которого вы добиваетесь сами и подчинению которому вы первым подадите пример, каждый человек, имеющий прямое сердце, чистые намерения, твердый характер и совершенно безупречную совесть, сможет, если он наделен определенным талантом, стремиться к министерской должности.
И тогда, гордый мыслью, что никакое дурное деяние, никакое пагубное потворство, никакая тайная интрига не могут укрыться от суда нации, он не побоится потаенных посягательств ненависти и зависти и будет нести в своем сердце счастливую веру в то, что правда всегда сильнее и убедительнее клеветы, когда та и другая могут повысить голос лишь перед лицом великодушной и просвещенной нации.
Подчинившись сегодня этому почетному испытанию и снова заняв должность, принять которую вас заставили лишь стремление употребить свои таланты, а также неукоснительная преданность интересам короля и нации, отныне неразрывно связанным, вы сумеете доказать Европе, ничуть не удивив ее, сколь оправданными были как всеобщие сожаления, так и всеобщее ликование, относившиеся исключительно к вам.
И если в данных обстоятельствах мне может быть позволено избежать выражения чувства, испытываемого не только мною, я скажу, сколь приятно мне связать время, славное для меня почетной обязанностью, которой я обязан лишь крайней снисходительности этого высочайшего собрания и право на которую я могу оправдать лишь своим усердием, со столь желанным временем вашего возвращения на министерский пост, пребывание на котором вы ознаменуете вашей приверженностью конституции, каковая вскоре укрепит благоденствие государства.
Выход г-на Неккера из зала заседаний сопровождался такими же бурными рукоплесканиями, какими его приветствовали при входе.
Оставался еще Париж, куда ему непременно следовало нанести визит, хотя бы за то, что там распорядились закрыть театры, когда стало известно о его изгнании. И потому он объявил, что 30 июля посетит Ратушу.
Под крики «Да здравствует Нация! Да здравствует господин Неккер!» министр проехал через Париж и около часа пополудни поднялся в главный зал Ратуши, где его встретили Байи и Лафайет.
Речи, прерванные рукоплесканиями собрания, вскоре возобновились: все расчувствовались и плакали. В ту пору существовала целая школа сентиментальных государственных мужей, с удивительной легкостью проливавших слезы, и Неккер с полным основанием заслужил право считаться главой этой школы.
Однако на этот раз пролитые собранием слезы имели положительный результат. По-прежнему взволнованный убийствами Фулона и Бертье и опасаясь, что подобное может случиться и с г-ном де Безенвалем, который, невзирая на полученное им от короля разрешение покинуть Францию и удалиться в Швейцарию, на свою родину, был задержан в Вильноксе, министр воспользовался одним из самых патетических моментов этого приема и воскликнул:
— Пощада! Прощение! Всеобщая амнистия!
Как только эти слова раздались в зале, они получили отклик за его стенами: народ так и поступил. Словно хлебное поле, которое гнется от порыва ветра, народ склоняется то к мщению, то к милосердию; в этот день он был настроен на прощение.
В ту же минуту в Вильнокс был отправлен приказ освободить г-на де Безенваля и препроводить его к границам Швейцарии, его родины.