Эта речь Мирабо оживила дискуссию, которая, казалось, уже затихла; присоединившийся к ней г-н де Лалли-Толлендаль предложил немедленно, без обсуждения, принять проект постановления, написанный г-ном де Мирабо, за основу, но отправить его на доработку в финансовый комитет.
После чего развернулась одна их тех дискуссий, какие превращаются в настоящие сражения.
Она длилась восемь часов. Безмерно утомленные, обе партии, казалось, запросили перемирия; складывалось впечатление, что они израсходовали все свое оружие, что им нечего больше сказать по вопросу, заботившему Национальное собрание, и в конце концов подошли к такому моменту усталости, когда с общего согласия обе воюющие армии располагаются лагерем прямо на поле боя и дают друг другу ночь отдыха, но с молчаливым согласием возобновить наутро сражение, причем с еще большей яростью, чем накануне, как вдруг, пользуясь этим напряженным моментом, на трибуну бросается Мирабо — бодрый, отдохнувший, как если бы он не был одним из самых пылких солдат в этом восьмичасовом бою.
Наступила тишина, и его голос загрохотал, как одна из тех гроз, которые собираются к вечеру и которым предстоит длиться полночи.
— Господа, — начал он, — нельзя ли мне в разгар столь бурных споров вернуться к нынешнему обсуждению посредством небольшого набора очень простых вопросов? Соблаговолите ответить мне, господа: разве главный министр финансов не представил вам самую ужасающую картину вашего сегодняшнего положения, разве он не сказал вам, что всякое промедление усугубляет опасность и что каждый день, каждый час, каждая минута могут сделать ее смертельной?
Есть ли у нас план, способный заменить тот, что предложил нам господин Неккер?
— Да! — воскликнул кто-то из членов Национального собрания.
— Я заклинаю того, кто сейчас ответил «да», принять во внимание, что его план неизвестен, что необходимо время, чтобы его изложить, объяснить, изучить; что, даже если мы немедленно подвергнем этот план обсуждению, его автор мог ошибиться; что, даже если план лишен всяких погрешностей, кто-то может полагать, что автор заблуждается; что, когда все неправы, все в итоге оказываются правы, и потому вполне может случиться, что автор, даже если он прав, будет неправ в глазах всех, ибо без одобрения со стороны общественного мнения даже самый великий талант не сможет восторжествовать над обстоятельствами.
Я тоже не считаю, что средства, предлагаемые господином Неккером, являются лучшими из возможных, однако в столь критическом положении Небеса удерживает меня от того, чтобы противопоставлять его средствам мои. Никакого толка от того, что они казались бы мне предпочтительнее, не было бы: ни минуты не стоит соперничать с величайшей популярностью, завоеванной благодаря блистательным заслугам, долгому опыту, репутации первейшего финансового таланта и, если уж говорить начистоту, везению и такой судьбе, какая не выпадала на долю ни одного смертного.
Итак, следует вернуться к плану господина Неккера. Но если у нас время изучать его, исследовать его основы, проверять содержащиеся в нем расчеты?.. Нет, нет, и еще тысячу раз нет! Пустые вопросы, непродуманные предположения, неверные догадки — вот все, что есть сегодня в нашем распоряжении. И что же мы сделаем, отложив обсуждение этого плана? Упустим решительный момент, натравим наше самолюбие на то, чтобы изменить какие-то мелочи в целостном замысле, который мы даже не понимаем, и снизим нашим бестактным вмешательством влияние министра, финансовый авторитет которого куда больше нашего.
Определенно, господа, в этом плане нет ни мудрости, ни прозорливости; но все же в нем есть правдивость.
О, если бы заявления менее торжественные не служили порукой нашего уважения к общественному доверию, нашего отвращения к постыдному слову банкротство, я осмелился бы выяснить тайные и, возможно, увы, неизвестные нам самим мотивы, вынуждающие нас так опрометчиво отступать в тот момент, когда надо провозгласить акт величайшего самопожертвования, которое определенно окажется недейственным, если оно не будет быстрым и по-настоящему непринужденным.
Я скажу тем, кто, вероятно, свыкся с мыслью о возможности пренебречь государственными обязательствами вследствие страха перед чрезмерностью жертв, вследствие ужаса перед этим налогом. Но что такое банкротство, как не самый жестокий, самый несправедливый, самый неравный, самый губительный из налогов? Друзья мои, выслушайте еще пару слов, всего пару слов.
Два века хищений и грабежей вырыли бездну, в которой вот-вот исчезнет королевство. Ну что ж! Вот список французских собственников. Необходимо заполнить эту ужасающую бездну. Выберите среди самых богатых, чтобы принести в жертву как можно меньше граждан; но выберите, ибо разве не следует горстке людей погибнуть, чтобы спасти весь народ? Да, две тысячи нотаблей владеют тем, чем можно покрыть дефицит. Так восстановите порядок в ваших финансах, мир и процветание в королевстве; нанесите смертельный удар этим несчастным жертвам, сбросьте их в эту бездну, и она закроется… Но вы отступаете в ужасе… непоследовательные, малодушные люди! Разве вы не понимаете, что, издав указ о банкротстве или, что еще постыдней, сделав его неминуемым без всякого указа, вы замараете себя деянием в тысячу раз более преступным и, что непостижимо, преступным без всякой выгоды, в то время как это страшное жертвоприношение в конечном счете все же устранит дефицит?!
Неужели вы полагаете, что раз вы не заплатите, то больше ничего не должны? Неужели вы полагаете, что тысячи, миллионы людей, которые вследствие этого страшного взрыва или его последствий в одно мгновение потеряют все то, что составляло утешение их жизни и, возможно, было их единственным средством ее поддерживать, позволят вам мирно пользоваться плодами вашего преступления? Безучастные созерцатели неисчислимых бед, которые эта катастрофа извергнет на Францию, бесстрастные эгоисты, считающие, что эти судороги отчаяния и нищеты закончатся, как и все прочие, и к тому же быстрее, поскольку они будут более сильными, неужели вы действительно уверены в том, что столько людей, не имеющих хлеба, позволят вам спокойно вкушать яства, ни число которых, ни изысканность вы не намерены уменьшить?.. Нет, вы погибнете, и во всеобщем пожаре, который вы, не дрогнув, зажжете, гибель вашей чести не спасет ни одну из ваших гнусных утех.
Вот куда мы движемся… Я слышу разговоры о патриотизме, о порывах патриотизма, о призывах к патриотизму. О, не позорьте слова родина и патриотизм. Не такой уж это благородный поступок — отдать часть своих доходов, чтобы спасти то, что имеешь! Ах, господа, в этом нет ничего, кроме простой арифметики, и тот, кто будет пребывать в нерешительности, сможет смягчить людское негодование лишь презрением, которое должна внушать его скупость. Да, господа, я призываю вас к самому обычному благоразумию, самой пошлой мудрости, самой примитивной выгоде.
Я не говорю вам больше, как прежде: «Станете ли вы первыми, кто явит миру зрелище представителей народа, собравшихся для того, чтобы пренебрегать общественным доверием?» Я не говорю вам больше: «Какие права вы имеете на свободу, и какие средства вы оставите для того, чтобы защищать ее, если с первого шага превзошли своими гнусностями самые продажные правительства?» Я говорю вам: «Все вы будете вовлечены во всеобщее разорение, и первые, кто заинтересован в жертве, которую просит у вас правительство, это вы сами».
Так что голосуйте за этот чрезвычайный налог, и дай Бог, чтобы его оказалось достаточно! Голосуйте за него, ибо, если у вас есть сомнения по поводу его возможностей, сомнения смутные и неясные, то у вас их нет по поводу его необходимости и нашего бессилия заменить его чем-либо другим, по крайней мере в данный момент. Голосуйте за него, поскольку нынешние обстоятельства в обществе не терпят никакого промедления, и мы будем нести ответственность за любую отсрочку. Ни в коем случае не просите предоставить вам время: беда никогда не дает его… И кстати, господа, по поводу нелепого постановления Пале-Рояля и смехотворного бунта, имеющего значение лишь в чьем-то недалеком воображении или в порочных замыслах нескольких злонамеренных людей, вы недавно слышали исполненные бешенства слова: «Катилина у ворот Рима, а они совещаются!» Разумеется, у нас с вами нет ни Катилины, ни военных угроз, ни мятежных группировок, ни Рима. Однако сегодня есть риск банкротства, постыдного банкротства; оно угрожает уничтожить вас, вашу собственность, вашу честь… А вы совещаетесь!
Под впечатлением этой блистательной речи Национальное собрание проголосовало за чрезвычайный налог: оно видело впереди банкротство, постыдное банкротство с его разверзнутой бездной, на дне которой притаился стыд с его тусклыми глазами. Оно проголосовало; и странное дело, замечает Мишле, если бы деньги появились, если бы все поступили подобно министру, обложившему самого себя сбором в сто тысяч франков, то Неккер укрепил бы положение тех, кто вызвал армию, чтобы выгнать его, а Национальная ассамблея оплатила бы войска, которые должны были распустить ее.
Вернемся, однако, к Фландрскому полку, вступившему в Версаль, чтобы исполнить там тайную миссию, которую, ничего не зная о ней, он нес в себе, подобно туче, несущей молнию.
Необходимо было узаконить присутствие полка, вступившего в город вопреки всем, за исключением двора, радушным приемом со стороны горожан. Эту заботу берет на себя г-н д'Эстен, командующий национальной гвардией. Он пойдет навстречу полку и призывает офицеров национальной гвардии последовать его примеру; чтобы побудить их к такому поступку, он объявляет, что список этих офицеров будет показан королю. Встреча с офицерами происходит в муниципалитете, куда является новый председатель Национального собрания, Мунье, только что избранный с этой целью роялистским большинством. Из муниципалитета все переходят в здание ведомства Королевских забав и останавливаются в канцелярии Национального собрания; там г-н д'Эстен вписывает свое имя вверху чистого листа и призывает офицеров сделать то же самое; затем, поскольку многие офицеры пренебрегают этим призывом своего командира, г-н д’Эстен, завершает письменное обращение к королю словами: