Людвиг Фейербах — страница 16 из 31

[9]. В эмоциональном отношении к предмету находит Фейербах ключ к опровержению субъективного идеализма (а поскольку объективный идеализм есть не более как основанная на паралогизме проекция, гипостазирование субъективного,— это влечет за собой опровержение всякого идеализма). «В том-то и состоит коренная ошибка идеализма,— пишет Фейербах,— что он ставит и разрешает вопрос об объективности и субъективности, о действительности и недействительности мира только с теоретической точки зрения, в то время как мир, первоначально и прежде всего, есть объект разума только потому, что он есть объект желания— быть и иметь... В действительности не разум, а любовь есть то, что предполагает сущность вне себя, и притом предполагает не только в представлении, но действительно, поистине, телесно...» (19, I, стр. 567). Таким образом, Фейербах близок к тому, чтобы понять, что, по утверждению Маркса, «вопрос о том, обладает ли человеческое мышление предметной истинностью,— вовсе не вопрос теории, а практический вопрос» (5, стр. 1), но для Фейербаха он остается вопросом, касающимся чувства, эмоции. Его «онтологическое доказательство» находится как бы на полпути к правильному, окончательному решению вопроса: чувство, желание не перерастает у него в действие, в практику. Здесь он подходит к правильному решению, но в этом доказательстве обнаруживается и недостаточность, ограниченность такого подхода.

Фейербаховский материализм отличается не только от немецкого вульгарного материализма, но и от французского механистического материализма. Фейербах был, конечно, знаком с философскими учениями Гольбаха, Ламетри, Дидро. Но, будучи, как и они, метафизическим материалистом, он в отличие от них не стоял на почве механистического материализма. Это различие, несогласие со сведением всех форм движения материи к механической, с пониманием мирового целого как механического агрегата заслоняло для него историческую преемственность его материализма по отношению к французскому. И хотя имеется доля правды в том, что «нет ничего более неправильного, чем выводить немецкий материализм из „Системы природы“ или даже из трюфельного паштета Ламетри» (см. 19, I, стр. 508), поскольку немецкий материализм обусловлен исторической обстановкой немецкой действительности и вытекает из условий развития немецкой философии, но, во-первых, еще более неправильно выводить его, как это делает Фейербах, из религиозной реформации, а во-вторых, не выводя его материализм из французского, его все же следует рассматривать как новую ступень в истории материализма, расположенную непосредственно над ступенью механицизма.

Уже в полемике с Доргутом Фейербах упрекает его: «Тайной вашей системы является объяснение жизни путем превращения ее в нечто мертвое, в некую машину, ...органический процесс превращается во внешний, неорганический процесс, а сознание деградирует до эмпирической осязаемости...» (47, I, стр. 293). Прав был в этом отношении Куно Фишер, когда в работе 1848 г., посвященной Фейербаху, замечает, что для Фейербаха «материя — не мертвая „вещь“ и „причина“, она есть самопричина, и он не рассматривает ее глазами механика...» (44, стр. 140).

Вместо материализма, рассматривающего мир как механическое единство, Фейербах разработал материалистическое учение, рассматривающее мир как органическое единство. Школа Гегеля дает о себе знать: он не считает возможным сведение живого к неживому («сводить органическое тело к абстрактным материалистическим определениям») (19, I, стр. 220). Да, конечно, «живое состоит из тех же веществ, что и так называемые неживые тела. Но это настолько своеобразное, имманентное, оригинальное сочетание этих веществ, что оно выходит за пределы тех понятий, которые мы... выводим из неорганических тел и веществ» (20, II, 305). Органическая целостность для него — высшая форма бытия, и на уровне этой формы строится все его материалистическое миропонимание. Он считает недопустимым сводить органическую форму движения к механической, но, как мы увидим в дальнейшем, в то же время, не понимая высшей, надорганической формы движения, сводит ее к органической. Тем самым, отойдя от механицизма, он не достиг диалектического материализма, оставаясь на уровне органистической метафизики, точнее говоря, антропологического материализма.

Показательно в этом отношении, что своему знакомому уже нам «онтологическому доказательству» бытия мира он придает антропологическую окраску. Бытие Ты как предмета чувств, любви, как преимущественно эмоционального объекта, непременная связь Я с Ты играет решающую роль. «Является ли пространство, сама вселенная лишь чем-то идеальным, субъективным, как утверждают Кант, Фихте и Шопенгауэр?..— пишет Фейербах в письме к Болину. — С той точки зрения, которой я придерживаюсь — нераздельности Я и Другого Я (Alter Ego), ...этот вопрос казался и кажется мне бессмысленным» (22, стр. 321).

Антропологическая форма материализма, в центре которой — человек как органическое существо, характерна для Фейербаха, ибо только на человеческом уровне дается им решение основного вопроса философии. Не будучи гилозоистом, не придерживаясь всеобщей одушевленности материи (или атрибутивности мышления), Фейербах решает этот вопрос с точки зрения психофизической проблемы: вне антропологии все относящееся к мышлению, сознанию, субъективности — беспредметно, лишено всякого смысла.

«Моей первой мыслью был бог, второй — разум, третьей и последней — человек» (19, I, стр. 265). В этом афоризме хорошо сформулирован весь ход мыслей Фейербаха: начав с протестантской теологии, он перешел к гегельянскому панлогическому идеализму, чтобы в конечном счете прийти к антропологизму — новой, созданной им самим и оставленной позади последующим развитием философской мысли форме метафизического материализма.

Глава V. Теория и практика

Жизнь Фейербаха прошла в годы начавшегося распада феодальной системы и запоздалого развития капиталистического строя в Германии. Раздробленная на двести мелких княжеств, рассеченная таможенными барьерами и уставленная пограничными шлагбаумами, препятствовавшими созданию национального рынка и развитию национальной буржуазии, страна, в которой безвыездно прожил всю свою жизнь Фейербах, далеко отстала от западных соседей. Детские годы его — это период наполеоновского вторжения, разгрома прусской армии под Иеной, унизительного Тильзитского мира. Его отрочество и юность — это годы Лейпцигской битвы, освобождения с помощью русских войск от французской зависимости, последовавшей реакции под знаменем «Священного союза» и усиливающейся прусской гегемонии в союзе немецких государств. Пора его творческого расцвета совпадает с временем укрепления капиталистических отношений, которым все теснее становится в оковах феодальной системы. Это годы образования таможенного союза, постройки первой железной дороги и вместе с тем годы характерного для периода первоначального накопления капитала обострения классовых противоречий внутри «третьего сословия», получившего наиболее наглядное выражение в восстании силезских ткачей. Назревала необходимость буржуазной революции, не осуществлявшейся из-за трусливости и раболепия немецкой буржуазии, которую страшил революционный путь к своей собственной победе. То был канун революции 1848 г., преданной самим бюргерством, которое предпочло союз с контрреволюционными силами содействию революционно-демократическому движению народных масс.

Никогда Фейербах, при всей своей брукбергской уединенности, не был аполитичным, равнодушным к политической борьбе у себя на родине и в других странах. Его письма к друзьям показывают, как близко к сердцу он принимал происходившие политические события, с каким отвращением относился к господствовавшим в стране реакционным порядками с каким сочувствием — ко всем росткам нового, передового. «Если не мое перо, то моя голова, — пишет он Каппу в 1859 г.,— и в этом году, естественно, была занята политикой» (22, стр. 283). А пять лет спустя, в письме к Болину, снова рассказывает о том, что с величайшим вниманием следит за жалкой и вместе с тем жестокой современной политической жизнью. Страстное стремление к прогрессивному обновлению проходит через все политические высказывания Фейербаха, начиная с первой же его работы. «Тот, кто понимает язык, на котором говорит дух мировой истории, не может не понять, что наша современность является завершением большого периода в истории человечества и тем самым начальным пунктом новой жизни» (20, III, стр. 9), — писал Фейербах во введении к своим анонимным «Мыслям о смерти и бессмертии». Чувство желанности и неизбежности исторического поворота никогда не покидало его, и. чем мрачнее была окружающая действительность, тем больше он верил в лучшее будущее: «Я являюсь и всегда был пессимистом по отношению к современности, но именно поэтому не по отношению к будущему» (47, II, стр. 320). Тем не менее, при всей своей неприязни к царившему в стране реакционному режиму, при всем своем презрении к пособникам этого режима и при всей симпатии к революционнодемократическому движению, Фейербах не был политическим деятелем, никогда в своей непосредственной деятельности не шел далее сочувствия революционному преобразованию социальной действительности.

Отчасти дело здесь в характере Фейербаха, в его индивидуальных склонностях. «Спиноза говорил, — пишет Фейербах в своей „Истории новой философии“, — Nos eatenus tantummodo agimus, quatenus inlelligimus [Мы действуем постольку, поскольку мыслим], и не только его жизнь, но и жизнь всех мыслителей подтверждает истинность этого суждения. Лейбниц сказал как-то: Nous sommes fails pour penser [Мы созданы для того, чтобы мыслить]...» (20, IV, стр. 28). Рассматривая деятельность родоначальника английского материализма, Фейербах высказывает удивление по поводу того, как мог Бэкон с присущим ему влечением к умозрительной жизни ринуться в водоворот политической жизни. Это, по мнению Фейербаха, свидетельствует о свойственной духу Бэкона двойственности — «дуализме».