Льюис Кэрролл: Досуги математические и не только — страница 19 из 29

       Всегда к себе влечёт.

«Гляди! — вскричала  Мэгги. — Вон!

       Какой чудесный Кот!»

Бродила  Мэгги взад-вперёд

       По дворику Сент-Джона.

Ходил за ней Чудесный Кот

       И пел неугомонно

Свободы Боевую Песнь:

«Мяу, мяу, Кошки!

Мэгги на дорожке:

Ну-ка, не ленитесь —

Мэгги поклонитесь;

Хвосты распушите,

Мэгги помашите.

Бросьте „кошки-мышки“,

Все бегом к Малышке!».

Но вот пора в Крайст Чёрч назад —

       За ужин без забот;

Уж чашки чайные стоят,

       Студент особый ждёт.

Назавтра вновь идут гулять —

       Из парка в парк теперь.

А в Ботаническом-то — глядь:

       Стоит свирепый Зверь.

Да только  Мэгги нипочём

       Свирепость невсерьёз:

Из камня Вепрь — не бьёт хвостом

       И крепко в землю врос.

Вот Модлен-колледжа крыльцо;

       Высокая стена.

На ней огромное лицо,

       И Мэгги сражена.

Но тоже, видно, неспроста

       Какой-то ученик

Загнул повыше угол рта —

       И улыбнулся лик!

Девчушка — в смех: «Ему везёт!

       Пускай бы мне друзья

Всегда вот так тянули рот,

Когда весёлость пропадёт,

       Чтоб улыбалась я».

Олени к ней бегут гурьбой

       Во всю оленью прыть,

Ведь Мэгги хлеб взяла с собой

       Милашек покормить.

Она их кормит с рук, смеясь;

       Олени знай жуют;

Вкруг Мэгги скачут, не боясь,

       И, чавкая, поют

Свободы Боевую Песнь:

«Преклоним колени

Перед ней, олени!

Славная девчушка —

Будет нам подружка;

Мэггин голосочек

Точно ручеёчек,

Меггина ручонка

Точно у зайчонка.

Ласковая слишком

Бутлеса малышка».

Епископ там любил гулять

       Огромный, точно слон.

«Нельзя ли в жёны  Мэгги взять?» —

       Как видно, думал он.

Себе решила Мэгги: «Нет!»

       Вот с этим в брак вступить?

Так много господину лет,

       Как только может быть.

«Малышка Бутлеса, милорд, —

       Её представил друг. —

Мы просто ходим взад-вперёд

       И смотрим всё вокруг».

«И как вам?» — спрашивает тот.

       А девочка на это:

«Во всей провинции, милорд,

       Красивей места нету!»

Назавтра утром — в путь, домой!

       Уж Оксфорд вдалеке.

Все мысли Мэгги до одной

       Об этом городке.

Состав спешит, и пар шипит,

       Качается вагон;

Состав стучит, а Мэгги спит...

       И слышится сквозь сон

Свободы Боевая Песнь:

«Оксфорд, до свиданья!

Нелегко прощанье.

Старый город милый,

Башенки и шпили,

Дворики, садочки,

Лужайки, цветочки,

Главный колокол Фомы —

В общем, всё видали мы.

Спит, устала слишком

Бутлеса малышка!» [77]



К М. Э. Б.

Мятеж ли фей тому виной,

       Но  Мэб, с венцом простясь,

Нашла приют в земле иной,

       В ребёнка обратясь.

О девица, мне ясно сразу:

Когда сидишь над книжкой сказок,

А вялый пальчик не стремится

Переворачивать страницы,

Твои мечтательные взгляды

Виденьям издалёка рады

И возрождают между строк

Родного царства уголок [78].


РАССКАЗЫ


НОВИЗНА И РОМАНТИЧНОСТЬ


Поначалу я испытывал большие затруднения, назвать ли описываемый период моей жизни «Причитанием» или же «Хвалебной песнью», так много содержится в нём великого и восхитительного, так много мрачного и жестокого. Но в поисках чего-нибудь среднего между этими двумя обозначениями я, наконец, остановился на приведённом выше заглавии — разумеется, неверном; я всегда поступаю неверно, но позвольте эту тему не продолжать. Настоящий оратор, как правило, никогда не поддаётся наплыву чувств при зачине; всё, что он может себе позволить, взяв слово, — это банальнейшие общие места, а распаляется он уже потом и постепенно. Как говорится, «vires acquirit eundo» [79]. Поэтому пока достаточно лишь сказать, что зовут меня Леопольд Эдгар Стаббс. Я умышленно заявляю об этом, предваряя свой рассказ, с тем чтобы читатель по какой-либо случайности не спутал меня со знаменитым сапожником с Потл-стрит, Кэмберуэлл, носящим такое же имя, или с моим менее достойным уважения, но более известным однофамильцем, комедийным актёром Стаббсом из Канады. Какие-либо отношения с ними обоими я отвергаю с ужасом и презрением, но ведь нет преступления в том, чтобы зваться так же, как эти два вышеупомянутых человека, которых я никогда в глаза не видел и, надеюсь, никогда не увижу.

Но покончим с общими местами.

Ответь же мне ныне, человече, мудрый в разгадывании снов и знаков, как случилось, что в некую пятницу вечером, круто свернув с Грейт Уотлс-стрит, я внезапно и без особой радости столкнулся с отзывчивым малым нерасполагающей наружности, но с глазами, сверкавшими натуральным огнём гениальности? Ночью я размечтался, что великая идея моей жизни на пороге осуществления. Какова же великая идея моей жизни? Я тебе расскажу. Расскажу со стыдом и скорбью.

С мальчишеских лет моим томлением и страстью (преобладавшими над увлечением игрой в мраморные шарики и беготнёй голова в голову и сравнимыми разве что с любовью к ирискам) была поэзия — поэзия в самом широком и неопределённом значении слова, поэзия, не сдерживаемая законами смысла, рифмы или ритма, а воспаряющая над миром и звучащая отголосками музыки небесных сфер! Ещё с юности — нет, с самой колыбели жаждал я поэзии, красоты, новизны и романтичности. Когда я говорю «жаждал», я использую слово, мало подходящее для описания своих переживаний в минуты душевного умиротворения; оно так же способно обрисовать безудержную импульсивность моего вдохновения, как те далёкие от анатомической достоверности картинки, украшающие наружные стены театра Адельфы и представляющие Флексмора во всех мыслимых положениях, никогда доселе не удававшихся человеческому телу, дают склонным порассуждать посетителям партера действительное понятие о мастерстве и ловкости этого замечательного симбиоза живой плоти и каучука.

Но я отклонился в сторону, — вот странность, если мне позволено будет так выразиться, характерная для жизни; а как я обнаружил однажды (время не позволяет мне рассказать об этом случае поподробнее), на мой вопрос «Что же такое жизнь?» никто-таки из присутствующих (а наша компания насчитывала девятерых, включая официанта, и вышеозначенное наблюдение было сделано уже после того, как убрали суп) не был в состоянии дать мне рассудительный ответ.

Стихи, которые я писал в ранний период моей жизни, отличались совершеннейшей свободой от общепринятых норм и, таким образом, не соответствовали существующим литературным требованиям, — лишь будущие поколения станут их читать и восхищаться, «когда Мильтон, — так частенько восклицал мой почтенный дядюшка, — когда Мильтон и ему подобные будут забыты!» Если бы не этот благожелательный родственник, я бы твёрдо уверовал, что поэзия моей души никогда не выберется в свет; я до сих пор не забыл то чувство, что проняло меня, когда он протянул мне шестипенсовик за рифму к слову «тирания». И правда, успех никогда не сопутствовал мне в подборе рифм, но в следующую же среду я занёс на бумагу свой известный «Сонет к умершей кошке», а в течение последующих двух недель начал сразу три эпические поэмы, названия которых я теперь и не упомню.

За свою жизнь я подарил неблагодарному миру семь томов поэзии; они разделили судьбу всякого истинно гениального творения — безвестность и презрение. И не из-за того, что в их содержании можно было обнаружить те или иные нелепости; каковы бы ни были их недочёты, ни один рецензент пока не отваживался их критиковать. Таковы факты.

Единственное моё произведение, возбудившее в свете хоть какой-то шум, было сонетом, адресованным одному из членов муниципалитета Магглтона-кум-Суилсайд по случаю его избрания мэром этого города. Сонет широко ходил по рукам и некоторое время вызывал многочисленные разговоры; и хотя его герой в силу типичной неразвитости ума не сумел оценить по достоинству содержащиеся в стихотворении тонкие комплименты и, по правде говоря, отзывался о нём скорее невежливо, я склонен думать, что моё творение обладало всеми признаками великого произведения. Заключительная строфа была добавлена по совету одного друга, который уверил меня в необходимости завершить мысль. Я прислушался к его зрелому суждению.

«Когда беда рвала плоды скорбей

В разбитом царстве безнадёжных дней,

Иллюзий мрак ловил лучи извне,

Чтоб пробудить росток в гнилом зерне;

Когда монархи, измельчав душой,

Посыпались, пропав во тьме ночной,

Была пята убийства гнётом плеч,

Дымился кровью ненасытный меч;

В тот час ты власть являл нам не вотще

(Коль час такой мы зрели вообще);

В тот час к тебе взывают неспроста

Уста мои и лучшие уста,

И люди ждут героя своего —

В такой вот час, не ранее того!» 

Альфред Теннисон, конечно, поэт-лауреат [80]