«Люксембург» и другие русские истории — страница 29 из 89

Но тут уже кто-то из бывших мальчиков не поленился, добыл свое дело и стала гулять по рукам копия заявления – в органы, того самого. Красивый, опознаваемый почерк. Пушкин, Гоголь, Толстой – Дюк и тут порассуждал о классике.

Стыдно нам стало: все же – один из нас. Перестали мы к Дюку ходить, даже настоечки нам его разонравились. А он взял и уехал в Москву. Передавали: ради Матвея, сына.

В Москве встретились – раз или два, на чьих-то похоронах. Дюк охотно ходил на похороны, даже не очень близко знакомых людей. Выглядел бодрым, подтянутым. Говорил у гроба и на поминках, иногда – первым, когда никто не решался начать. Помнится, на похоронах одного поэта высказался в том духе, что не стоит, мол, горевать: поэты всегда умирают вовремя, когда их работа завершена. «Правильно, – заорал один полоумный, тоже из пишущей братии. – Стреляйте, сажайте нас!» Такая история, дикая, но в совке было все через край.

Кажется, я Дюка тогда и видел в последний раз. Он приглашал к себе, но у меня в Москве много друзей. В сто раз лучше, чем Дюк. А потом я уехал в Америку.

* * *

Знает ли Матвей историю ленинградских мальчиков? Без сомнения. То-то фамилию поменял. А поинтересней была фамилия, прямо скажем, чем Иванов. Всё он знает. И как справляется? Любопытно поглубже копнуть, но приходится деликатничать.

Темновато, надо бы свет зажечь. В комнате выключатель сломался, руки никак починить его не дойдут. Мы переместились на кухню, тут окна большие, светло еще.

Неизвестно, пересечемся ли мы опять. Говорю напрямик:

– Надо бы вам простить своего отца. Все кончилось, понимаете? Все прощены одним фактом существования в нашем милом отечестве. У всех у нас рыльце в пушку, как минимум.

Матвей поднимает глаза:

– Кто я такой, – говорит, – чтоб прощать или не прощать? И потом – разве кто-нибудь у кого-нибудь попросил прощения?

И уходит в комнату за своей курточкой.

– Вот из-за этого у вас там никогда не кончится ад, – кричу ему. – А на похороны поедете? Я своего папашу хоронить не ездил. Ни визы, ни денег не было. Как говорится, пусть мертвые хоронят своих мертвецов.

Он уже почти что в дверях:

– Знакомство с Писанием очень способствует, да?

Что за юноша?! Не ухватишь. Но вообще-то он прав: хватит копаться в этой помойке. Поменял фамилию – и проехали.

* * *

Как-то не хочется ставить на этом точку. Я нигде не бываю и люди редко приходят ко мне. Матвей ведь, помнится, шахматами увлекался? Говорит: в позапрошлой жизни. Молодой человек еще, а уже позапрошлая жизнь.

Лежали у меня где-то шахматы. Может, сразимся? Меня и любителем не назовешь: так, могу иногда партийку сгонять. Но с этим юношей счет у меня положительный.

Было ему лет восемь, секция при Дворце пионеров – дебюты, эндшпили – не терпелось обставить взрослого. Я умею выигрывать у таких фраеров – один раз, за счет психологии. И его тогда обыграл. Он фигуры опять расставляет, а я говорю:

– Стоп. Хорошего понемножку. Вторую, и третью, и десятую ты у меня, деточка, может, и выиграешь. Но я их не стану играть.

Он собрался расплакаться: подбородок дрожит, бровки домиком. Но справился, молодец. Я потом с несколькими ребятишками этот фокус проделывал.

Напоминаю ему историю наших встреч – прикидывается, что забыл. Спрашиваю:

– Не хотите ли отыграться? Я достану шахматы, кофе сварю, включу свет.

– Нет, Анатолий Владимирович, пусть остается как есть.

И ушел.

Победитель

Ленинград – столица советских шахмат. Во Дворец пионеров, в секцию, Матвея отводит мама. Здесь учились великие – чемпионы мира, гроссмейстеры: портреты их висят в коридорах, в учебных комнатах, и когда кто-то из них эмигрирует или не возвращается с Запада, портрет убирают. Дети спрашивают у тренера: как вы относитесь к поступку такого-то? – Тот отвечает: как и все вы. – Советски настроенные ленинградские мальчики в начале восьмидесятых почти что уже не встречаются.

На шахматах настояла мама – она в них видела шанс куда-нибудь выбраться, вырваться. Настаивать особенно не пришлось: отец поглощен работой, он мало заинтересован сыном, а шахматы – занятие тихое, Матвей не будет мешать отцу. В шахматы можно играть до глубокой старости, шахматистов стали первыми выпускать из страны, и почти никто из них потом не подвергся репрессиям. Такие вещи учитывались, у всех кто-нибудь да сидел: врач – и в лагере врач, музыкант – везде музыкант, можно освободиться от общих работ, выступать в лагерной самодеятельности. Но способностей к музыке не обнаружилось.

Матвей – умный сосредоточенный мальчик. Отличная память, усидчивость. Тренер их учит разумной расстановке фигур: пусть фигурам будет комфортно.

– Заботьтесь о них, как о близких родственниках.

Всех родственников у Матвея – отец и мать. Еще братья от первых отцовских браков, про братьев он узнал с опозданием, и когда, наконец, познакомился с ними, уже очень взрослыми, с собственными женами и детьми, то братских чувств к ним не испытал. Больше того: показалось, что братья могут обидеть маму. Готовность к хамству, агрессии, что-то такое он в них угадал.

Хотя интуиция, умение угадывать, у Матвея как раз не слишком сильна. Дебютам, игре в окончаниях – учат, а интуиция – есть или нет. Матвей выигрывает способностью к счету вариантов, удивительной для ребенка: хорошо считает за обе стороны, всегда находит за противников самые точные, осмысленные ходы, это умеют немногие. Но считает и много лишнего, попадает в цейтнот.

– Интуиции не хватает, поэтому, – говорит его тренер.

Был ли он прав, или Матвею недоставало чего-то еще, столь же трудноопределимого, особой какой-то шахматной гениальности, но к концу школы становится ясно, что в его развитии имеется потолок, который, конечно, еще не достигнут – кандидат в мастера, Матвей ездит уже по стране, занимает призовые места, – но скоро, скоро он остановится.

Хороший ремесленник, вот он кто. Не быть Матвею гроссмейстером, путь закрыт. А он в этом славном сообществе не потерялся бы. Гроссмейстеры – люди со вкусом в отличие от многих спортсменов. Особенно любит он наблюдать, как, закончив партию, они не уходят, а обсуждают, анализируют, шутят, улыбаются тем, кому только что противостояли в течение многих часов. Как желал бы он быть в такие моменты одним из сидящих на сцене – лучшие, самые лучшие в выбранной ими профессии! Замечательное сообщество – поверх государственных, национальных границ. Как великие музыканты, как математики.

Вот-вот, говорят, тебе бы быть математиком. Но способность к устному счету в этой науке давно уж не ценится. Нет, это был бы ошибочный ход.

Кончилась школа, и занятия шахматами подошли к концу. А потом вдруг была Москва – длинный, неинтересный сон. В конце которого Матвей поменял фамилию, выиграл вид на жительство в США и уехал. Тут, в Сан-Франциско, ему предстояло очнуться, ожить, но он попал – верно сказано – в санаторий, к Марго. Сон продолжился, хоть и стал намного приятнее. Но сон он и есть сон.

* * *

Марго приходит в его комнату каждый вечер – пожелать Матвею спокойной ночи. Какие-то мази у нее изысканные, она из-за них становится солоноватой на вкус, ему нравится. Не нравится – положение в их доме: муж ее с крепким рукопожатием, пожалуй что, слишком крепким. Муж вроде бывший, бояться его не следует, но бывший ли? Он подолгу отсутствует по своим делам, его дела не заслуживают даже презрения, никаких дел в глазах Марго нет. Но, однако, когда он дома, Марго не заходит к Матвею в комнату, ночи в самом деле оказываются спокойными. Так бывший муж или нет? – Нельзя спрашивать, нельзя портить, – даже не говорится, подразумевается – разные бывают, как лучше сказать? – arrangements, commitments – договоренности – жизнь длинная, то ли еще увидишь, мой дорогой.

Марго любит разнообразие: плавание в океане, всегда холодном, она уверенно плавает – ну же, не бойся – сейчас они искупаются, сделают по глотку коньяка и она научит Матвея есть устриц: чуть-чуть перца, лимон, никаких соусов – наука несложная.

Кроме набора писателей, вывезенных из России, огромных альбомов художественной фотографии и всяких эстетских штук в доме есть множество книг с дарственными надписями от авторов, в частности Art de vivre – от друга-психолога: той, без кого моя книга не увидела б свет. Он вспоминает этого друга – специалист по искусству жить, странный, с тяжелым взглядом – стоит читать? – Нет, конечно же. – Он говорил про отца. – Марго просит: забудь, он человек, ушибленный эмиграцией, несчастный, даже опасный в иных обстоятельствах, все забудь.

Собственный ее отец, кстати сказать, был поэтом, сидел. «А…» – отмахивается она на просьбу что-нибудь из него почитать. Он давно умер. Они и не жили вместе. Не помнит она ничего наизусть, это у Матвея – память. Прошлого нет. Нету и будущего, есть только то, что есть, – настоящее, вполне хорошее, не правда ли? А Матвей, она видит, чего-то хочет добиться, с кем-то счеты свести – для нее, для Марго, этого нету вовсе, ее не привлекает результат – то-то детей и нет, говорят недоброжелательницы, – Марго любит процесс, процесс жизни. Сан-Франциско с окрестностями – место для этого идеальное. Здесь нет истории – вечно отягощающего, тянущего назад: состояния, сколоченные в прошлом веке на золоте, в нынешнем – на компьютерах, плюс пара землетрясений, не считать же это историей.

* * *

Они заехали в этот клуб, дом, неважно – Memorial – тут дают невообразимый крабовый суп. Матвею попадается на глаза объявление: скоро у них состоится турнир по шахматам. Каков призовой фонд? Даром, как известно, только птички поют. Он часто цитирует, хоть и борется со своей привычкой – она у него от отца. А Марго нравится, она воспринимает его рифмованную веселость как заигрывание, как ласку, как часть ухаживания за собой, она живой человек, у нее есть не только ощущения, есть чувства, жалко, что он мало воспринимает: занят устройством своим в Америке, мыслями об отце, прошлым, будущим. Когда же они поймут, что нет никакого прошлого-будущего, есть – только то, что есть: крабовый суп – да, смешно, – суп, но еще – вечер, огоньки от моста отражаются в океане, запах водорослей – на же, вдыхай его, не рефлексируй – живи, дыши.