запутанная история, берущая корни из Византии. Во всяком случае, когда благородное происхождение вновь вошло в моду, особенно в Питере, выяснилось, что отец его может многое предъявить. Но фамилию Матвей как раз таки и менял, чтобы с ним разойтись.
Законным образом сделать ничего невозможно, а зачем это надо? – говорят ему умные люди – группка ребят, знающих все ходы-выходы, – достаточно получить заграничный паспорт с другой фамилией. Есть человечек, который поможет, у нас же свобода, важна лишь цена вопроса. – А человечек откуда? – Да все оттуда же.
Они и этим теперь занимаются? Вот уж – кому ничто не мелко, да? – Для американцев напишешь – была одна фамилия, стала другая, американцы наивные. Подумаешь – документы, а что, собственно, такое есть смена фамилии? Или непременно тетя нужна в черной мантии? Давай, старичок, соглашайся, все будет о’кей. Какую возьмешь фамилию? И Матвей называет первое, что приходит в голову: Иванов.
Через месяц он получает паспорт, человечек не обманул. Они все еще выдают паспорта с советской символикой – на восьмом году после роспуска СССР. Не все ли равно? Главное – с новой фамилией. Любая прихоть за деньги заказчика: это Москва.
Скоро Нью-Йорк. Под ними – вода: облака, где-то там – океан, дождь. Красиво, но одинаково и одиноко. Так будет в аду, если ад вообще есть.
Болел отец не так широко, как жил: стал хиреть, отекать, задыхаться. Следовало ожидать наплыва профессоров, светил, столкновения у его постели разнообразных мнений – нет, дядька какой-то, хирург, в несвежем халате, посмотрел выписки – много сопутствующих заболеваний, никто не возьмется его оперировать – и отец почему-то удовлетворился: что ж, будем теперь ожидать конца. Но ведь можно сходить к другому профессору, третьему, поискать хирурга, который взялся бы.
– Нина, пожалуйста, я устал, – он запрещает ей думать об операции. – Надо остановить часы, спроси у сына, что это значит, он у нас шахматист.
Были, конечно, эпизоды и жалости, и наружной близости, особенно когда Матвей уже знал, что скоро уедет в Америку. Отец не был против:
– У них даже на де́ньгах написано: «Уповаем на Господа». – Одна из последних его несуразностей, но, кажется, бескорыстных – отцу уже очень хотелось остаться с мамой наедине.
День или два до отъезда. Матвей с отцом у компьютера, отец просит его научить: он уже знает, как компьютер включается-выключается, больше ничего не выходит. Нет, сюда нажимать не надо, это шахматная программа, старая. Можно ее удалить, раз мешает. И эту тоже. Отец пристает: как удалять программы? Как вывести на печать текст? Как сделать, чтоб ничего не терялось? Пускай Матвей ему все покажет, напишет инструкцию. И этот, как его… Как называется эта вещь?
Всемирная паутина, сеть, Интернет. Матвей думает: сюда тебе точно не надо. Потому что в какой-то момент наберешь, догадаешься: антисоветская группа, Ленинградский университет. И свою фамилию.
Матвей ударяет по подлокотнику. Больно, но не достаточно. Он бы с удовольствием обо что-нибудь стукнулся лбом. Пустите, он должен встать. И – вперед.
Стюардесса отодвинута в сторону.
– Ноги размять?
Всё размять. Он пойдет туда, за перегородку, врежет старому индюку.
Через десять минут возвращается. Нормально вышло. Сердце стучит, каждый удар отзывается болью. По прилете звонит домой. Жив отец?
Нет, умер сорок минут назад.
Ultima fermata
Умер, сказала мама. Он умер.
Принял лекарства, она ему почитала – он просил старого, совсем старого – потом отошла приготовить питье, вдруг крик: «Нина, кажется, я умираю. Звони Матвею!» Пошла искать телефон, вернулась, он говорит: «Не звони. Мне лучше». А потом вздохнул глубоко два раза и перестал дышать.
– Он часто вспоминал о тебе в эти дни.
Не надо, думает Матвей. Поздно. Всё – поздно. Он начал чувствовать сердце еще в самолете, теперь оно заболело сильней.
Она ему много читала. Стихи. Он любил стихи. Мама не кажется ошеломленной. Только очень сосредоточенной.
– Матюш, мы договорим и… Ты где?
Он в Нью-Йорке.
– Мы договорим, – повторяет мама, – и я выключу телефон.
Ей без перерыва звонят. Плохо, что мама одна.
Она отвечает: нет, ничего. Но людей, конечно, не избежать. Да и отцу многолюдье нравилось.
– Завтра братья твои приедут.
Братья. Они все время звонили в последние дни. Требовали, чтоб она действовала.
– Ничего нельзя было сделать, – говорит Матвей. – Мы ведь были готовы к этому.
– Да, – отвечает мама. – Пойду к нему.
Матвей и успел бы, возможно, если б – бегом, но время в какой-то момент пошло слишком быстро, да и прилетели они в Нью-Йорк с опозданием. Стойка закрыта – до завтра, самолеты в Москву летают только один раз в день. Они его выкликали – делали объявления. Не привык он еще к новой своей фамилии.
– У меня сегодня умер отец, – произносит Матвей со стыдом.
Очень плохо, им искренне жаль. Они отправят Матвея в гостиницу. – Гостиница, ночь – нет, немыслимо. Надо действовать, двигаться, пожалуйста, помогите. – Они посмотрят, что можно сделать. Лондон, Франкфурт, Париж – нету мест. Вот, есть возможность лететь через Рим. Они посадят его в первый класс. В знак… ну, ясно чего. Доплаты не требуется, вот билет, вот посадочный, торопиться некуда, пусть уложит все хорошенько. Как он вообще? – Спасибо, все ничего. Он им очень признателен.
Биологическая, природная связь с отцом всегда ощущалась слабо: нечему рваться. Странно все-таки: был отец, теперь нет. Еще – боязно от того, что предстоит увидеть: холодное, пожелтевшее тело, труп. Или его увезут? – было б лучше, но нет, отец не любил «патефонной культуры», он бы такое решение не поддержал.
Матвей всего-то и видел покойников – одного из тренеров своих по шахматам, это не было страшно, народу полно, и где-то там, далеко – венки, гроб, – и ленинградскую бабушку, мамину маму. С ней он был не то что не близок – почти не знаком, бабушка не приняла замужества дочери, зять приходился ей чуть ли не сверстником. И дома, и в церкви мама что-то все время поправляла на ней, гладила ее, трогала, Матвею казалось – немножко нарочно, как будто бы для него, чтоб он меньше боялся. А он постоял, потомился своим неучастием, поцеловал бумажку на лбу.
Первый класс самолета, летящего в Рим. Там он застрянет почти что на восемь часов, в Москве окажется вечером. Рядом – пестро одетые американцы, большая компания, мужчины и женщины.
– Make yourself comfortable, – устраивайтесь.
Фигурам должно быть комфортно, да. Матвей что-то автоматически выпивает, крепкое, еще на земле. Может, заснуть получится. Он почти не употребляет спиртного, но когда и выпить-то, если не в такой ситуации? От еды он отказывается.
Газеты, тележка целая: читайте, приобретайте мнения. Соседи берут по нескольку штук – газеты гигантские, как порции в американских кафе. Погружаются в колонки цифр – и мужчины, и женщины. Печать мелкая, котировки акций: наша цивилизация – проект финансовый и правовой.
Матвей тоже берет газету – чтоб прочесть ее целиком, не хватит нескольких дней. Политика, местные новости, искусство, спорт. По вновь обретенной привычке он принимается было просматривать тексты шахматных партий, но прекращает – зачем? А вот и страница, где некрологи: можно сказать, прямо к случаю.
Всех, чьи истории он читает, объединяет одно – их жизни закончились в апреле нынешнего, тысяча девятьсот девяносто девятого года. Как и отца. Про каждого – где, от чего умер, кого из родных оставил, вехи карьеры и что-нибудь симпатичное, чем кто запомнится. Впрочем, не обязательно симпатичное.
Умер сенатор-республиканец, девяносто четыре года, имел большое влияние на Юридический комитет. Противник насилия и порнографии в средствах массовой информации, борец за смертную казнь. И против ограничений на продажу оружия. При Никсоне выдвинул в Верховный суд своего протеже, которого многие считали человеком серым, посредственным. «Хоть бы и так, – говорил сенатор. – Люди в большинстве своем серые. И люди, и судьи, они достойны иметь своего представителя». Оставил дочь и двух сыновей.
Другой некролог: семидесятитрехлетняя Эстель Сапир. Отвоевала у банка деньги отца, уничтоженного в Майданеке. «Ты должна выжить, Эстель», – повторял отец: последний раз они разговаривали через колючую проволоку, на юге Франции. Он назвал ей несколько банков, где держал сбережения. В сорок шестом англичане с французами безропотно отдали свою часть, а швейцарцы потребовали письменных доказательств того, что отец ее мертв. В концлагерях свидетельств о смерти не выдавали: чтоб вернуть деньги, оставленные отцом, Эстель истратила пятьдесят лет. Детей не было, только племянники.
Спокойно написано. Преуменьшение, недоговоренность – всюду, включая скорбь. Матвей продолжает читать, прихлебывая из стаканчика.
Умер владелец бейсбольной команды, потративший миллионы на благо общества. Умерла первая из множества жен Рокфеллера, вице-президента и губернатора, она родила ему пятерых детей и до старости танцевала чарльстон. Умер судья из Бронкса, назначивший убийце молодой женщины и двух девочек семьдесят пять лет тюрьмы – максимальный срок. Зал, написано, устроил судье овацию.
Шестью восемь, умножает Матвей, плюс два: старшему дали не восемь, а десять лет. Итого, пятьдесят. Отец обрек ленинградских мальчиков на пятьдесят лет тюрем и лагерей.
Матвей оглядывается: соседи – кто читает, кто спит. Удостоится ли подобного некролога хоть один из них?
Принесите-ка еще порцию. Да чего там, тащите бутылку – всю. Ни разу он столько не выпивал, как в последние три часа. – Надо что-нибудь съесть, говорит стюардесса, она обязана позаботиться, чтоб пассажир не напился вдрызг. Не хочет обедать – она принесет салат. «Цезарь» с курицей. Или греческий. – Ладно, давайте «Цезаря».
Всё – последняя жизненная история. А потом попытаться уснуть.