исали какую-то пшикалку:
– Ее, это… – показывает большим пальцем, – до или после еды?
Сом изъясняется главным образом междометиями, не похож он на человека, которого волнуют какие-то пшикалки. Спрашивает будто бы между прочим:
– У чувихи… опасное что-нибудь?
Нет, вряд ли… Они встречаются взглядами. Ясно, о чем думает Сом: жалко Настю, не видать ей спокойной, достойной старости, сразу спустилась на две ступеньки, не любит Сома, его – особенно. Жалко и стыдно. Что ж теперь?.. Пошли за стол?
– Как все переменилось! – восклицает Алена. – Словно в «Трех сестрах» после пожара.
Надо перечитать. Поменяться бы с ней местами, сесть бы опять рядом с… но пока непонятно, как.
Встреча: ждешь того, кого ждешь, на вокзале, со спокойным, усталым лицом, куришь, разглядываешь встречающих, проверяешь, не расстегнулась ли молния на штанах. А потом происходит встреча, и все меняется.
Так уже было с ними, вернее – с ним, про Киру он не стал бы ничего утверждать положительно – в девяносто первом году, в Петербурге, тогда еще Ленинграде. Он – курсант Военно-медицинской академии и уже понимает, во что наступил, первый год – дисциплина, казарма, он и шел в ВМА, чтобы в армию не попасть, за душой у него – ничего, анатомия, но сегодня речь не о деле, сегодня каникулы, и он отправляется в Русский музей.
Девятнадцатилетний мальчик, никто, курсант, недавно закончилась летняя сессия, он болтается по музею в военной форме и без фуражки: руку к пустой голове не прикладывают, но вероятность встретить начальство невелика. Зал за залом он осматривает музей и наконец видит ее. Девушка стоит у картины «Торжественное заседание Государственного Совета». Умная, свободная и веселая – такой она ему показалась тогда, и теперь такой кажется, так что немедленно – включить обаяние на максимум, повернуть ручку по часовой, до конца, что-нибудь такое выкинуть, обратить на себя внимание.
– Да тут не один Николаша, а целых два!
Николаев Вторых на картине действительно два: один за столом, другой на стене, за спиной у оригинала.
Присутствующие оборачиваются. И она.
Толстая тетка-смотрительница:
– Посетитель, вы что-то говорите не то.
– Хорошо, что осталось кому приглядеть. – Лето тысяча девятьсот девяносто первого, действие происходит при полной гласности.
Девушке нравится, она на его стороне.
Он называет ей свое имя – Эмиль, склоняет голову, светло-рыжую, стриженную более, чем хотелось бы. Даже, кажется, каблуками щелкнул, идиотизм.
Она – Кира. Поступила только что в МГУ, на химический факультет. В Ленинград приехала – погулять. Для назойливых кавалеров у нее заготовлена фраза про отсутствие свободных валентностей, и она произносит ее, безо всякого энтузиазма, потому что, он видит: валентности есть.
– Можно стать другим элементом, – отвечает ей.
Для этого требуется ядерная реакция. И реакция происходит: он куда-то звонит, ловит машину, берет ключи, все получается само собой, обстоятельства подчиняются, удается добыть даже кое-какой еды – это летом-то девяносто первого! Они целуются: в первый раз – перед тем, как залезть в машину еще, впопыхах, потом, вылезя из нее, – основательно. Пойдем же, пойдем! Как у поэта: дом на стороне петербургской, ты на курсах, только на курсах – он. А дальше, сказал бы другой поэт, все было, как в Филадельфии. Но в том-то и дело, что у Киры никакой Филадельфии раньше не было – с ней все случается в первый раз. И ночью ей уезжать в Москву.
Если отвлечься на короткое время от него, триумфатора, – вот уж, скажет потом в раздражении Алена – не мужчина, а выигрышный лотерейный билет, – то с Кирой произошло так: в ее жизни с тех пор не было минуты, чтобы она пожалела о той встрече или сочла бы ее случайностью. Случайностей нет. Только непредсказуемость.
Там, на Петроградской стороне, каждый из них переживал что-то свое: он – свободу, ну и – благодарность к ней за то, что она его, совсем мальчика, заметила и отметила, она – возможность физически ощутить любовь. Было бы замечательно эти ощущения возобновлять, но – как уж есть. Подробности Кириной жизни никому не известны: мало ли что могло произойти за двадцать-то лет. Но ему она кажется той же – веселой, с незанятыми валентностями.
А от ленинградской ядерной реакции родился новый элемент, о возможности которого молодые люди и не подумали.
Мила: спокойная, светловолосая. Ногти обкусывает, не от нервозности – от задумчивости. Было время ее разглядеть. Красивая, да. Если начать вспоминать кино, то… пожалуй что, никого определенного не приходит в голову. Да и не дело – сравнивать. Похожа на мать. Позвонила, представилась – дочерью Киры, химика. «Помните? Русский музей, Ленинград». Сказала: «Насколько я понимаю, я также и ваша дочь». Несентиментальная. А он – немножко. Все бросил, собрался, приехал. На подарок денег нашел, на билет.
Вот она, популярность. Не так-то просто отделаться от Алены, да и от прочих дам, которые подходят с ним познакомиться, посоветоваться, но говорят не о самочувствии, а о том, как хороши были в прежние времена. – Да вы и теперь ничего, весьма, то есть он имел в виду… – Вы очень галантны, доктор. – Их внимание, честно сказать, ему льстит, некоторых он видел по телевизору.
– Смотрите, какой вы наделали переполох в нашем курятнике! – шепчет Алена. – Есть в вас такая… пронзительность. Вы настоящий. Расскажите мне что-нибудь. О себе не хотите, так о коллегах рассказывайте. Мне интересно все: как они ходят, как говорят…
– Тети такие. Обоего пола, – рассеянно произносит он.
– Замечательно! По когтю узнают льва. Если б вы написали пьесу…
– Я не пишу пьес, – он все же вовлекся с ней в диалог.
Алена удивлена: как так?
– Копыто, по-видимому, не раздвоено. – Слышит Кира его или нет?
– Такую пьесу, – Алена точно уже не слышит, – что я пришла на прием, а вы меня смотрите, трогаете, вы, врачи, ведь чувствуете руками, да? – Алена кажется почти раздетой, хотя и расстегнула-то одну пуговицу. – И, потрогав, спрашиваете между прочим: а у вас была онкология? Я отвечаю: не было. Почему? Почему вы спросили? А вы говорите: да, в общем, так, ничего… И пальцами по столу барабаните. Погодите, вы должны объяснить! И вы голосом, каким разговаривали с Анастасией Георгиевной, произносите: полноте, уверяю вас… А я выхожу и гляжу… На листочки, на домики… Но уже по-другому, иначе, чем глядела на них перед тем, как побывала у вас.
Он на минуту поддался обаянию ее игры, не больше того, нет-нет. Только что это за вопрос – «онкология»? Так не спрашивают.
– Научите, как. – И тут же обращает его внимание на Кирилла, на жениха.
Тот поставил на стол автобус, не утерпел, говорит что-то Миле ласково.
– Кирилл никогда не берет такси. Не курит, не тратится ни на что лишнее, – шепчет Алена, как она умудрилась про все про это узнать? – Скажите, доктор, можно любить мужчину, который не тратится ни на что? Я б не смогла.
Период его увлечения театром заканчивается.
– Любовь, доктор, любовь внезапная – самостоятельна, прихотлива… В ней читается чужая воля… Влечение, неотвратимое и таинственное. Это загадка, почему мы хотим – его, ее. Но безошибочно определяем… организмом, кого хотим, вы согласны со мной? Я, видите ли, ортодоксальна, – Алена заканчивает тоном последней искренности, – но не замужем.
Кто-то должен ему помочь. Кира поглощена изучением пирожного, Сому тоже не до него. Петя, Петечка, осветитель. Плохо стоит на ногах и речью владеет неважно. Требуется консультация: каждый день раскалывается голова.
– Такое чувство, что мозгу в ней не хватает места.
И шум в голове? – И шум.
– Шум трения мыслей. – Эмиль говорит чуть громче, чем следует. Быстро он обучился актерскому мастерству.
– Издеваешься, доктор? – Петя берет его за руку, заглядывает в глаза. А руки у Пети сильные. – Выпендриваешься перед… – кивает в сторону Киры.
– Может, немного. Прости.
– Это ничего, это мы можем понять. – Петя меняет местами его тарелки-рюмки с Алениными, кажется, даже шлепает ее под зад – со мной пошли! – и объявляет:
– Прошу поднять бокалы за родителей нашей Милы.
Гости уже с трудом отрываются каждый от своей еды, болтовни. А Петя истошно орет:
– Горько! Го-о-орько!
Как же, при всех?.. Эмиль смотрит на Киру, подходит к ней.
– Горько!!! – не унимается Петя.
Поцелуй выходит формальным. Но на душе у Эмиля не то что лучше, а просто совсем хорошо. Хотя и слов еще за сегодня между ними не было сказано. Когда он только вошел, неподалеку от нее сел, она улыбнулась, кивнула, но всего-то и произнесла: «О, привет».
А ведь может выйти и так, что они поговорят, посидят, и останется все на уровне прикосновений, запахов, переглядываний, случайных фраз, одного диетического поцелуя…
– Ты присмирел, – теперь говорит она.
– Постарел?
– Нет, именно присмирел. Меньше стало мальчишества.
– Любишь мальчишество? – спрашивает Эмиль.
Кира кивает.
Пауза.
– А в Кирилле мальчишество есть?
Она показывает: погляди, как он смотрит на свой автобус! Двухэтажный, в автографах. Не автобус – мечта.
И уже без слов: как тебе твоя дочь? Эмилия – так Кира ее назвала: Эмиль и я – девочка-шарада, девочка-ребус, новый химический элемент, очень легкий – в хорошем смысле, не то что – взвешен и найден легким, нет.
Легкость она унаследовала от матери. Та даже не прервала учебы, чтобы ее родить. Разумеется, были и дедушка с бабушкой, и другие счастливые обстоятельства. Это свадьба, не будем про быт. Для кого-то он становится тяжкой работой, а для кого-то и отдыхом, особенно в наши дни. Иудеи превратили хлопоты по хозяйству в служение Всевышнему, но то иудеи. Для мамы ее это тоже своего рода служение: как там про пирожки и про то, чтоб было все хорошо?
Кстати, об иудеях. Кирилл – из-за мамы не назовешь его Кирой – сказал тут на днях: «Как мне нравится, когда у тебя проступают семитские черты!» – жулик, знал уже про отца.