«Люксембург» и другие русские истории — страница 62 из 89

Я много чего приготовил сказать: что стоило нам начать зарабатывать, как все разъехалось, и кто мы теперь? – голые люди на голой земле (это мы тоже поставили). Но Прокопьич перебивает меня:

– Вам шашечки или ехать? – с недавних пор это любимое его выражение. Все не решаюсь спросить, вдруг что-нибудь непристойное. – Вы устали, Александр Иванович. Когда были в отпуске? Никогда? Отправляйтесь немедленно.

Куда? Прокопьич огорошил меня. Куда я отправлюсь?

– Да мало ли? – Он показывает на аквариум, словно зовет в свидетели рыб. – В Шарм-аль-Шейх. В ту же Грецию.

Я теряюсь и раскисаю совсем. В результате прошу разрешения поставить «Царя Эдипа» – мол, давняя такая мечта. Сам себя слушаю с удивлением. Прокопьич разводит руками: он в творческие вопросы не вмешивается, «Эдип» так «Эдип».

* * *

– Ничегошеньки я не понял. Строфа, эписодий, антистрофа. О чем вообще материал?

О правде, Славочка: о том, что правда зачем-то нужна. Хоть от нее иногда очень грустно становится.

– Вы как Сфинкс, дядя Саш, говорите загадками.

Хорошо: про судьбу. Про судьбу материал. Знаешь, Славочка, выражение: на телеге судьбу не объедешь.

Вздыхает:

– Похоже на то.

* * *

В столице вспомнили Губарева – приглашают в многосерийный фильм. Заодно ему хочется выяснить, что произошло с документами, которые подавали на звание то ли пять, то ли шесть уже лет назад. Предстоит обойтись без Захара, а жаль, я Креонта думал ему предложить. Или слепого провидца Тиресия: Губарев был большим мастером наводить на людей страх. С даром предвидения у него обстояло не так хорошо. Все мы задним умом крепки, но для Валентины Генриховны сюрпризов в том, что случилось между Любой и Славочкой, не было:

– От них же искры летели, еще до того, как уехал Захар. Страшно подходить было к этой парочке. Как будто все время мешаешь им.

Мне казалось – наоборот, они ищут общества.

– Тут нету противоречия. Ничего-то вы не понимаете в грехах человеческих, Александр Иванович, ни-че-го.

Может, и так. Ах, Валентина Генриховна! Вспоминаю, какой была она лет двадцать–тридцать назад. Всегда строгая, сосредоточенная, все куда-то спешит в неизменном своем переднике. Сколько лет прошло, как переменилась жизнь!

* * *

Соорудили жертвенник, хор расставили вокруг него буквой «П». Хор получился смешанным, не по правилам, зато каждому дали в руку масличную ветвь. Машут, приплясывают, и поют интересно, им самим нравится:

– Александр Иванович, да это же натуральный рэп!

Славочка перестал ночевать в театре. На репетиции приходили вдвоем, держась за руки. Многим казалось, что оба имеют безумный вид, по мне так просто чуть-чуть осунулись. Молодые актрисы сочувствуют Славочке, но удивляются: медом, что ли, ему там намазано?

– Уж не знаю, что он с ней делает, только Люба ваша лишилась ума совсем. – Так это видится Анне Аркадьевне, ее прежде всего беспокоит судьба спектакля: – Конечно, в порядке вещей, что Иокаста чуть-чуть не в себе, но в пределах же, до разумной степени.

Меня состояние героев устраивает: изнурены, но оба, что называется, в фокусе. Театрального образования у меня нет, но глаза и уши имеются.

А Анне Аркадьевне мы придумали роль без слов – воспитательницы Исмены и Антигоны, эдиповых дочерей. Эдипу они также приходятся сестрами, Иокасте – внучками, а тетками и племянницами – сами себе.

– Ну и семейка, – вздыхает Анна Аркадьевна.

* * *

«Несчастные вы дети! Знаю, знаю…» Славочка – настоящий царь, хоть он и младше всех.

– Вы можете вообразить себе Славочку стариком? – однажды спросила меня Валентина Генриховна. – И я тоже нет.

Много литературы я поднял тогда, вступил в переписку со столичными специалистами. Дорогие, обращаюсь к артистам, это греческая трагедия, тут не требуется жить на сцене и умирать, надо не выражать страдание, а изображать его, понимаете разницу? – Не особенно, Александр Иванович, но постараемся. – Забудьте, пожалуйста, чему вас учили в училищах, – не живите на сцене, только показывайте. Впервые за долгие годы может выйти серьезный спектакль.

Любочка переносит новое свое положение просто, с достоинством. За несколько мест в трагедии я, по правде сказать, боюсь: не впервой нашей Любе играть цариц, и мне еще памятны приключения с «Гамлетом». Но нет, не впадает она в состояния, когда речь заходит о том, как безжалостно обошелся Лай, прежний ее супруг, с ребеночком: «Связал лодыжки и велел на недоступную скалу забросить». И даже когда другие актрисы пробуют ей мешать – используют Любочкин реквизит или нарочно слова ее произносят, – она остается такой же, отстраненно-возвышенной. Откуда передалось ей это спокойствие? Удивительно.

С той же царственностью она переселяется в комнату Славочки. Скоро вернется Захар – что же им, прятаться? Да, вместе работать потом, втроем, но люди мы взрослые, цивилизованные. «О, перестань об этом думать, царь!» – нет, ее уже было не сбить, нашу Любочку. Потом, всё потом, давайте «Эдипа» выпустим. Как-то и женщины поутихли: Слава теперь женат, Любочка снова замужем.

– Прекрасная пара, – отзывается о них Валентина Генриховна.

– Как Есенин и Айседора Дункан.

– Федюнин, типун тебе на язык. Доел – и шагай отсюда.

Ни с кем Валентина Генриховна так не строга, как с Федюниным. Сказала однажды:

– Боюсь некрасивых людей.

* * *

Вот и Федюнину перепала реплика – был у нас в штате такой человек, даже не знаю, кем числился. Прокопьич однажды спросил: а нужен он нам? Может, избавимся от надоедливого товарища? Пожалели тогда: после стольких-то лет… И потом – красная сыпь в пол-лица, куда он устроится? А руки вы его видели?

И вообще-то жалко слабых людей, а этот пьесы писал. Ни один театральный журнал не печатал федюнинских пьес, настолько они неудачные. Я и так с ним, и эдак – чтоб особенно не ругать, но и слишком не обнадеживать. Опять у вас, говорю, бобровые воротники, падения без чувств, шпоры, ментики. Отвечает: законы жанра, историческая реконструкция. Ладно, раз так, только лучше Геннадия Прокопьевича не отвлекать, сразу уж мне показывайте.

В последнее время Федюнина часто в театре видели, чаще обычного. Не придали значения.

* * *

Все-таки, что же Губарев? Уехал, мы и забыли о нем. Театральная память короткая: старик Лай, прежний муж, отбыл куда-то. В Фивы, в Коринф, в Элизиум. Превратился в призрака.

Мы начали репетировать, наверное, в октябре, премьера запланирована на февраль. Получается, Губарев не объявлялся на Новый год, или он позже уехал? Но в январе Славочка в театре не ночевал, и на Празднике Солнца – у нас отмечали его широко – Захара, кажется, не было. Странно. Да, насыщенные были дни – самые лучшие за все мои годы в Вечности – какая уж тут хронология! Предчувствие триумфа и вместе – беды. Не я так один ощущал, многие.

Состоялся прогон для своих. Удачно, без крупных потерь. Неужели получится?

* * *

В день премьеры – никаких репетиций. Спускаюсь позавтракать: в буфете Славочка, в одиночестве. На столе только рюмка и пепельница.

– Уже четвертая, – шепчет мне Валентина Генриховна. – Запеканку ему приготовила, отказался есть.

Понятно, волнение. Я, однако, спокоен: до спектакля еще много времени, да и не был Славочка никогда алкоголиком. Спросил его все-таки: зачем же ты пьешь с утра?

Улыбается виновато-беспомощно:

– Чтоб не курить натощак.

Стрелец

– Славочка, хочешь, кофе сварю?

Слышит ли, о чем его спрашивают? Нет, встает, опять улыбается и уходит прочь – веселой своей цирковой походкой, немножко развинченной. Белая водолазка, черные брюки и туфли черные. Мне бы обеспокоиться – куда это он приоделся? – но я задумался о своем. О том, что никогда уже не понадобится.

Мог ли я знать, что в то утро на нашей сцене разыграется страшное действие – самое отвратительное, бессмысленное из всего, что можно вообразить? Мог ли судьбе помешать? Сначала, глядя с близкого расстояния, думал: конечно же, мог – и знать, и вмешаться, винил себя. А потом несчастье со Славочкой встроилось в череду других катастроф, и вера моя, прямо скажем, безумная, в то, что мы можем воздействовать на события, улетучилась. Все уже где-то написано, надо принять неизбежное. И помочь остальным – тем, кто рядом, – тоже его принять.

Помню отчетливо: вот Валентина Генриховна убирает со стола рюмку с пепельницей, вот я прошу у нее запеканку и чай, и вдруг раздается хлопок, а за ним – звон стекла. Что там такое? Монтировщикам делать на сцене нечего, спектакль давно установлен. Мы переглядываемся – и скорей туда.

Дверь на сцену закрыта, с чего бы? Мы не запирали ее никогда. Руками, ногами колотим в нее, замок дергаем. Потом Валентина Генриховна будет плакать, рассказывать, что в эти минуты впервые узнала, где сердце находится, мы будем для нее сердечные капли искать. А тогда поняла моментально:

– Губарев. Сейчас он его убьет.

Едва успела сказать, и опять хлопок, никогда изблизи я не слышал, как хлопает револьвер, настоящий: тупой, омерзительный звук. Мы застываем в ужасе. Грохот ног, дверь распахивается, перед нами Захар. В одной руке швабра, которая дверь держала, в другой револьвер.

– Финита, допрыгался, воздушный гимнаст. Любку зовите, пусть поглядит на хахаля. Белку бьют в глаз! – Оттолкнул нас и похромал в сторону.

У Славочки – огромная рана вместо лица. Кровь, не клюквенный сок, которым он должен был глаза себе мазать вечером. Валентина Генриховна накрывает его передником.

* * *

Дальше помню кусочками. Пробегает по заднему ряду Федюнин, выскальзывает в зрительское фойе. «Крыса», – отчетливо произносит Валентина Генриховна. Губарев сидит на полу рядом с дверью, наклонил свою бритую голову, боевой его дух погас: спрятал лицо, колени поджал, дрожит. Ре