К концу службы Люсьен, чей стул стоял почти рядом со стулом доктора, убедился, что, не проявляя ни малейшей нескромности, он мог открыто слушать беседу, которую вели с Дю Пуарье пять-шесть дам или девиц — все особы зрелого возраста. Дамы эти обращались к добрейшему, как они его называли, доктору, но было совершенно очевидно, что весь диалог имел своим единственным предметом блестящий военный мундир, присутствие которого в часовне Кающихся явилось событием этого вечера.
— Это тот молодой офицер, миллионер, который две недели тому назад дрался на дуэли, — шепотом произнесла дама, сидевшая в трех шагах от доктора. — Он производит впечатление человека благомыслящего.
— Но был слух, что он смертельно ранен! — ответила ее соседка.
— Добрейший доктор спас его на самом краю могилы, — прибавила третья.
— Разве не говорили, что он республиканец и что командир его полка искал случая погубить его посредством дуэли?
— Вы же видите, что это неверно, — возразила с явным видом превосходства первая. — Вы же видите, что это неверно: он из наших.
Но вторая дама колко ответила:
— Можете говорить что угодно, моя дорогая, но меня уверяли, что он близкий родственник Робеспьера, который был уроженцем Амьена; Левен — северная фамилия.
Люсьен сознавал себя главным предметом беседы; наш герой не устоял против такого счастья: вот уж несколько месяцев, как ничего подобного с ним не случалось. «Я слишком занимаю собой провинциалов, — подумал он, — чтобы рано или поздно доктор не представил меня этим дамам, которые оказывают мне честь, принимая меня за родственника покойного господина Робеспьера. Я буду проводить вечера в салонах, слушая то же, что слушаю здесь, и мой отец станет уважать меня; я пойду так же далеко, как Мелине. С этими почтенными особами можно себе позволить все, что ни взбредет в голову; здесь нечего опасаться быть смешным: они никогда не станут подтрунивать над тем, что потворствует их причудам». В эту минуту зашла речь о подписке в пользу знаменитого Кошена, который два-три раза в год проявляет первоклассный талант и спасает партию от нелепого положения. Как и все гениальные люди, поглощенные одною высокою мыслью, г-н Кошен мог оказаться вынужденным продать свои земли.
— Я охотно пожертвовала бы луидор, — говорила одна из странных личностей, окружавших доктора (при выходе из церкви Люсьен узнал, что это была маркиза де Марсильи). — Этот господин Кошен все-таки не из благородных (недворянин). При мне только золото. Я просила бы добрейшего доктора прислать мне завтра свою служанку после мессы, в половине девятого утра, и я ей вручу кое-какую сумму.
— Ваша фамилия, маркиза, — ответил с весьма довольным видом доктор, — как раз откроет собою четырнадцатую страницу моего большого реестра с эластичным корешком, который я, вернее мы, получили в подарок от наших парижских друзей.
«Я здесь — как господин Жабало в Версале: я в центре внимания», — сказал себе Люсьен, разгоревшись от успеха. Действительно, все взоры были прикованы к его мундиру. Заметим в оправдание нашего героя, что со времени своего отъезда из Парижа он ни разу не был в светской гостиной; а жить без остроумной беседы — это ли счастливая жизнь?
— А я, — громко вмешался он в разговор, — осмелюсь попросить господина Дю Пуарье подписать меня на сорок франков. Но мне хотелось бы, чтобы моя фамилия стояла сразу же после фамилии маркизы: это принесет мне счастье.
— Прекрасно, отлично, молодой человек! — воскликнул слащаво-пророческим тоном Дю Пуарье.
«Если мои однополчане узнают об этом, — подумал Люсьен, — не миновать второй дуэли: упреки в ханжестве градом посыплются на меня. Но как могут они узнать? Им нет доступа в это общество. Разве только командир полка проведает через своих шпионов. Что же, тем лучше: слыть ханжой лучше, чем слыть республиканцем».
К концу богослужения Люсьену пришлось принести немалую жертву: несмотря на то, что на нем были белые рейтузы исключительной чистоты, он должен был преклонить колена, опустившись на грязный каменный пол часовни Кающихся.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Вскоре все вышли из церкви, и Люсьен, убедившись, что рейтузы у него безнадежно испачканы, направился домой. «Впрочем, может быть, эта маленькая неприятность вменится мне в заслугу», — подумал он. И нарочно пошел медленно, стараясь не обгонять праведных жен, медленно, небольшими группами двигавшихся по безлюдной, заросшей сорняком улице.
«Интересно было бы знать, что предосудительного мог бы в этом найти командир полка?» — задал себе вопрос Люсьен, когда к нему подошел врач; и так как он не был великий мастер притворяться, он позволил своему новому приятелю угадать свою мысль.
— Ваш полковник — типичный представитель пошлой умеренности, мы хорошо знаем его, — авторитетно заявил Дю Пуарье. — Это голыш, вечно трепещущий, что прочтет в «Moniteur» известие о своей отставке. Но я не вижу здесь однорукого офицера, этого либерала, награжденного орденом под Бриенном, его шпиона,
Подошли уже к концу улицы, и Люсьен, шагавший медленно и все время прислушивавшийся к разговорам, которые велись на его счет, испугался, как бы не выдать своей радости каким-нибудь неосторожным движением. Он позволил себе отвесить весьма почтительный полупоклон трем дамам, шедшим почти рядом с ним и беседовавшим очень громко.
Крепко пожав руку доктору, он удалился.
Сев на коня, он дал волю безумному смеху, душившему его уже целый час. Проезжая мимо читальни Шмидта, он подумал: «Вот оно — удовольствие быть ученым!» За зеленоватым стеклом окна он заметил однорукого либерала-офицера, державшего перед собой номер «Tribune» и скосившего глаза в его сторону, когда он поравнялся с лавкой.
На другой день в высшем обществе Нанси только и было разговора, что о появлении военного мундира в часовне Кающихся, и притом мундира с распоротым правым рукавом, затянутым лентами; этот молодой человек недавно едва не предстал перед господом. То был день торжества для Люсьена.
Он не рискнул пойти в половине девятого к мессе без пения. «Это может иметь последствия, — подумал он, — мне пришлось бы ходить в часовню всякий раз, когда я буду свободен от службы».
Часов в десять утра он торжественно отправился покупать требник или молитвослов в роскошном мюллеровском переплете. Он не пожелал, чтобы ему завернули книгу в шелковую бумагу: он нашел, что будет забавнее, если он гордо понесет ее, держа под мышкой. «Трудно было бы придумать что-нибудь лучшее даже в расцвете Реставрации; я подражаю маршалу N., нашему военному министру».
«С провинциалами можно позволить себе все, — сказал он себе со смехом. — Дело в том, что здесь нет никого, кто назвал бы смешное своим настоящим именем». С книгой под мышкой, он лично отнес свои сорок франков г-ну Дю Пуарье, и тот разрешил ему ознакомиться со списком жертвователей. Верхняя часть каждой страницы была заполнена фамилиями с частицей «де» и одно лишь имя Люсьена, по лестной для него случайности, составляло исключение, начав собою страницу, непосредственно следовавшую за той, на которой красовалось имя г-жи де Марсильи.
Провожая его, г-н Дю Пуарье глубокомысленно произнес:
— Будьте уверены, мой дорогой, отныне ваш полковник не заставит вас стоять, когда вызовет вас к себе для объяснений; он будет с вами, по крайней мере, вежлив; что же касается благожелательности, за это не поручусь.
Никогда еще, кажется, предсказание не исполнялось с такой быстротой. Несколько часов спустя командир полка, которого Люсьен издали заметил на прогулке, знаком предложил ему приблизиться и пригласил его завтра пообедать с ним. Люсьен нашел, что у него грубые манеры мещанина, желающего стать с собеседником на короткую ногу. «Несмотря на его блестящий мундир и на отвагу, этот человек смахивает на церковного старосту, приглашающего на обед соседа-попечителя».
Когда он уже собирался удалиться, полковник сказал ему:
— У вашего коня изумительные лопатки; для таких ног два лье — сущий пустяк. Разрешаю вам делать ваши прогулки до Дарне (местечко в шести лье от Нанси).
«О всемогущество шарлатанства!» — воскликнул про себя Люсьен, прыснув со смеху, и поскакал галопом в сторону Дарне.
Вторая часть дня принесла Люсьену еще большее торжество. Дю Пуарье захотел во что бы то ни стало представить его графине де Коммерси, той самой даме, которая накануне дала для него молитвенник.
Особняк Коммерси, расположенный в глубине большого двора, только частично вымощенного камнем и окруженного подстриженными липами, производил на первый взгляд довольно унылое впечатление; но за домом Люсьен заметил английский сад с очаровательно свежей зеленью, в котором он прогулялся бы с удовольствием. Его приняли в просторной гостиной, обитой красным шелком и золотым багетом. Шелк немного вылинял, но выцветшие места были прикрыты отличными фамильными портретами. Изображенные на них особы были в белых париках. Огромные кресла с сильно покоробленными деревянными частями, сверкавшими позолотой, внушили почти трепет Люсьену, когда он услыхал обращенные к лакею сакраментальные слова графини де Коммерси: «Кресло гостю». К счастью, не в обычаях дома было сдвигать с места эти почтенные махины: Люсьену придвинули современное кресло превосходной работы.
Графиня была высокого роста женщина, худая и державшаяся, несмотря на преклонный возраст, очень прямо. Люсьен обратил внимание на ее кружева, которые вовсе не пожелтели; он питал отвращение к пожелтевшим кружевам. Что касается физиономии дамы, в ней не было ничего примечательного. «Черты ее лица не отличаются благородством, но она умеет придавать им благородное выражение», — подумал Люсьен.
Беседа, как и обстановка, была благородна, однообразна, протекала медленно, без особых странностей. В общем, Люсьену могло показаться, что он находится где-нибудь в Сен-Жерменском предместье, в доме у старых людей. Г-жа де Коммерси не говорила слишком громко, не жестикулировала чрезмерно, как это делала светская молодежь, которую Люсьен встречал на улицах. «Это обломок века учтивости», — подумал Люсьен.