ем.
Украдкой я думаю о вокзале; как раз столько времени, чтобы испытать по контрасту удовлетворение, даваемое нам улицей Сен-Блез, улицей де Люиль и переулком Деван-де-ля-Бушери. Вокзал, платформы, рельсы, вечный ветер, сознание, что обречен отправиться в путь, томление души, острые и трепещущие слова, навертывающиеся на язык; всего менее хочется испытать биение сердца, которое, если прислушаться к нему, вызывает неопределенные представления слов: «бегство», «разлука», «изгнание», «совсем» и образ какой-то руки, которая тщетно старается схватить склизкое животное. Не будем думать об этом!
Я счастлива сейчас, в десять часов утра, в десять часов солнечного утра, на улице Сен-Блез. Только что я немножко поработала в доме, еще совсем близком от меня, составляющем часть этой милой толщи города, которой я чувствую себя окруженной. Я имею право жить, ничего не делая, до самого полудня и даже дольше, вплоть до другой большой половины дня. У меня тоже есть ремесло, я зарабатываю деньги. Я вправе обменяться с сапожником товарищеским взглядом поверх горшка с клеем и ряда новеньких подметок.
Я не являюсь случайным прохожим, нисколько. Я один из членов здешнего общества. Я занимаю в нем определенное место, которое не так уж незначительно. Те, для кого я работаю, считаются со мной и после того, как расплачиваются за мои уроки. Моя работа не банальна, она требует искусства и не является безличной, ее трудно заменить, чего нельзя сказать об этих подметках, несмотря на их нарядность и приятный запах. Я зарабатываю гораздо меньше, чем доктора и нотариусы; но это совершенно второстепенное обстоятельство. Лучший здешний врач, г-н Ланфранк, если бы он был знаком со мной, снимал бы передо мной шляпу без малейшего пренебрежения.
Сумма, только что заработанная мной за один час — только за один час, который так удачно приходится от девяти до десяти, достаточно рано, чтобы предоставить мне потом свободное утро богатой женщины, и достаточно поздно, чтобы не быть обязанной просыпаться подобно работнице на самом рассвете, час настоящего облегчения, который удобнее всего заполнить трудом за плату без риска дурного настроения, потому что это момент, когда ночной отдых производит свое самое благодетельное действие и когда приятная горечь кофе разливается по всему вашему телу, — эта только что заработанная мной сумма кажется чем-то весьма незначительным, пока она остается в виде монетки в моей маленькой сумочке. Но она так и хочет покинуть серебряную клетку, в которой она заключена; она так и хочет убежать оттуда и пуститься странствовать по этой приветливой улице, обратиться в три дюжины яиц, в большого цыпленка, уже ощипанного и перевязанного веревочкой, или даже в целый пук веселых овощей, которые теснятся, как толпа в цирке, на полках зеленной.
Мне в самом деле нужно сделать кое-какие покупки. Если я ограничусь блужданием по улицам и глазеньем по сторонам, то мое удовольствие окажется лишенным серьезности и убедительности. Так как я ужинаю в своей комнате, то естественно, что, не ожидая конца дня и увядания прекрасных выставок, я запасаюсь провизией в час, когда это обычно делают хозяйки.
Итак, я была увлечена этим движением легких мыслей, по которому изредка пробегало, нисколько не затемняя его течения, воспоминание о моем вчерашнем сеансе у Барбленэ — воспоминание о мимолетном чувстве, лице, отблеске свечи на нотной тетради или, говоря еще точнее, некоторое смутное ощущение всего моего тогдашнего состояния, возвратившееся в сознание сквозь брешь, пробитую в нем воспоминанием.
Я решила войти в лавочку, где полдюжины покупательниц в ожидании, когда ими займутся, ощупывали салат, картофель, сыр.
Одна из этих женщин была как будто знакома мне. Ей было лет сорок, и она, казалось, выполняла одновременно функции экономки и служанки. Некоторое время я соображала, где я ее видела.
При виде ее у меня сначала снова появилось приятное ощущение, хотя и не свободное от примеси беспокойства, — притом ощущение, сопровождаемое сознанием, что оно было испытано очень недавно. Вслед за тем я почувствовала, что у меня нет никаких скрытых оснований сожалеть о встрече с этой женщиной, отворачивать голову, стараться остаться неузнанной. Я подумала также о маленьком седоватом пучке волос на бородавке г-жи Барбленэ, может быть, потому, что мой взгляд упал в этот момент на стебель порея.
Но лишь когда женщина подошла ко мне и заговорила, я узнала ее: это была служанка Барбленэ.
В этой лавочке она показалась мне более полной, более розовой и гораздо более значительной, чем у своих господ. Правда, там я не уделяла ей достаточно внимания. Еще накануне я лишь мельком бросила взгляд на ее восхищенное лицо, когда она помогала мне надеть пальто.
— Вы тоже собираетесь закупать провизию для завтрака, мадмуазель?
— О нет! Я завтракаю в «Экю»… (Это было название моего отеля, лучшего в городе). Но мне нужно купить кое-какую мелочь.
— Вы устроили нам вчера настоящий праздник, мадмуазель. Даже в кухне было очень хорошо слышно. Можно смело утверждать, что наши барышни были горды своей учительницей.
— Они очень милы. Они вам сказали это?
— Не мне. Но все говорили об этом за столом.
Все — это значило семью Барбленэ, а кроме того, несомненно, г-на Пьера Февра, который, наверное, остался обедать. Я очень хотела узнать, выражал ли он свое мнение обо мне, я хочу сказать — о моей игре. Но как спросить об этом?
Служанка вышла из лавки одновременно со мной. Очутившись на улице, она сделала вид, что хочет покинуть меня, но вдруг сделалась необычайно словоохотливой как раз в тот момент, когда ей оставалось сказать мне «прощайте».
Я заметила потом, что она пользовалась своим потоком слов наподобие пращи, которую вращают все скорее и скорее, перед тем как пустить камень. И невольно начав слушать головокружительный водоворот слов о рояле, овощах, цене на яйца, о том, как хорошо быть молодой, я была поражена следующим:
— Ах, мадмуазель, часто обвиняют родителей; но когда нужно устроить счастье детей, это несправедливо.
Я очень поощрительно кивнула головой.
— Вы скажете, лучше было бы, если бы я занималась своею кухней, но меня страшно интересует знать, что вы думаете об этом браке.
— Я? Я думаю, что это пустяки.
— Пустяки, вот именно! Пустяки. Потом, скажите мне, этот молодой человек, наверное, из хорошего общества; но я не очень люблю людей, которые никак не могут решить. А вы?
— Разумеется, это нехорошо.
— Ведь он достаточно взрослый, чтобы знать, что ему нужно делать, не правда ли?
— По-видимому.
— Если бы это были мои дочери, то, уверяю вас, я живо вывела бы дело начистоту.
— Но разве вы не думаете, что дело налаживается?
— Налаживается! Что налаживается? Может быть то, что он женится на младшей? Тогда это будет некрасиво. Старшая предпочла бы все, что угодно, и я одобряю ее. Нужно заметить, что сначала совсем не было и речи о барышне Марте. У родителей всегда был план выдать замуж сначала старшую. Кроме того, если бы не представился этот случай, барыня, наверное, предпочла бы подождать еще год или два, пока г-н Барбленэ не вышел бы в отставку.
— Досадно, что обстоятельства сложились так неудачно.
— Да, досадно. Хотя вы посещаете наш дом еще очень недавно, видно, что вы уже посвящены во все. Не будь этого, я не стала бы вам рассказывать. Так естественно, что барышни ничего не скрывают от вас. Да никто и не мог бы дать им такой хороший совет, как вы.
— О, вы думаете?
— Да, да! По вашей манере говорить я вижу, что вы держитесь мнения, что с упрямцами лишь понапрасну теряешь время и труд. Конечно же, с барышней Мартой, несмотря на ее мягкий и ласковый вид, справиться ничуть не легче, чем со всякой другой. Заметьте, что я сама ужилась бы с ней гораздо скорее, чем с барышней Цецилией. Но барышня Цецилия, мне кажется, способна больше привязаться. Ведь вот барышня Марта, понятно, любит свою мать, но лишь потому, что она ее мать, ничуть не больше, чем полагается. Да, да. И потом, что тут говорить, у старшей все права. В конце концов, я вам докучаю своею болтовней. У вас и без того, вероятно, уши болят выслушивать все эти признания. Ну, до свидания, мадмуазель.
Служанка удалилась, держась середины улицы. Она совсем не походила на обыкновенную прислугу. Никто не посмел бы проявить неуважение к ней, загораживая ей путь или задевая ее корзинку, по крайней мере, в культурном городе, не переживающем периода смут.
В доме Барбленэ она до такой степени сливалась с обстановкой, что ее можно было не заметить, в рассеянности принять ее за что-то вроде мебели, способной перемещаться по зову людей. Но здесь она приобретала совсем другое значение. Пока я смотрела, как она удалялась ровным шагом по самой середине улицы Сен-Блез, я говорила себе, что в этот момент г-жа Барбленэ сидит в своем кресле, что она морщит, может быть, брови, чтобы не забыть преодолеть коварную боль, а также чтобы лучше чувствовать напряжение авторитета, который так нужен для руководства целым домом.
В некотором смысле г-жа Барбленэ тоже находилась на улице Сен-Блез. Г-жа Барбленэ была причастна к благородной походке своей служанки. Улица Сен-Блез, не переставая быть наиболее торговой и наиболее оживленной улицей города, становилась главным образом местом, откуда семья Барбленэ доставала себе провизию, следовательно, была как бы ее домашней улицей. Направо, в первом этаже одного фасада, были видны закрытые ставни, которые на белом фоне стены представляли собой большой, немного искривленный, зеленоватый прямоугольник. Я думаю, что мне достаточно было немножко забыться, и он обратился бы в портрет чиновного дяди, господствующий над улицей.
«Что это мне наговорила Мария Лемье? Что я буду иметь этих учениц в течение двух лет? Но ведь у них одно только желание — выйти замуж и послать к черту гаммы. Как хорошо я узнаю прозорливость моей дорогой Марии!»
Правда, две сестры не могли выйти замуж за одного г-на Пьера Февра. Но одна из них, несомненно, преуспеет в этом начинании и преуспеет очень скоро. После этого главнейшей заботой другой будет, в свою очередь, нахождение мужа, причем она, может быть, рассудит, что для этой цели лучше учиться танцам, а не игре на рояле. Мечта о продолжительном благополучии, которой я тешила себя в течение двух недель, внезапно рассеивалась, как дым.