Лже-Петр - царь московитов — страница 30 из 74

удь обесчещенную голову.

И никто в те тяжкие часы не обращал внимания на невысокого худого человечка в суконной епанче немецкого покроя, бегавшего саженях в ста от места казни, то и дело чудно приседавшего, сжимавшего в отчаяньи виски, начинавшего рыдать и часто говорившего: «Майн готт! О, майн готт!»

Казни продолжались долго. Казалось москвичам, будто вернулись времена Иоанна или сам Всадник на сером скакуне пронесся по Москве, размахивая направо и налево огромным, острым своим мечом. Вороны стаями слетались на добычу. Отягощенные набитыми мертвечиной чревами, они уже не могли потом летать, сидели смирно на припорошенных снегом крышах, зубцах кремлевских стен, без жадности глядя на покачивающиеся под ветром тела стрельцов, посиневшие, страшные, безглазые, как сама смерть. Жены и детишки бродили под повешенными днями и ночами, надеясь, что вдруг оборвется веревка и истерзанное, но все же любимое тело свалится вниз, на землю, и тогда они уволокут его, обмоют и обрядят, чтобы отправить туда, где их муж и отец уже будет недосягаем, не подвластен беспощадному антихристу. Но веревки не рвались, и стрельчихи со стрельчатами так и стояли у кремлевских стен…

Когда возок с царицей Евдокией в сопровождении трех саней со скарбом и гайдуков проезжал, скрипя полозьями, мимо Кутафьей башни, обряженный в кунью шубу боярин поднял руку в расшитой рукавице, останавливая его. Не торопясь, постукивая посохом с костяной булавой, подошел к возку.

— Чего тебе, боярин? — спросила Евдокия, приоткрывая дверцу: взгляд затравленный, потухший, голова в платке, подвязанном под подбородок.

— А выйди-ка, Авдотья, — в бороду промолвил Ромодановский.

Но тут же стольник, не слезая с лошади, сказал:

— Боярин, самого государя указ — без промедления царицу везть по назначенью! Отойди, а то холопы отведут подале!

Ромодановский так посохом ударил по земле, что брызнули по сторонам осколки льда. Закричал на стольника:

— А ну-ка, сукин сун, пасть свою заткни рукавкой! Молод мне давать указы, хоть и от царя они!

И, уже приближая свое лицо к царице, заговорил:

— Авдотья, а Авдотья, Христом Богом заклинаю, ответь ты старику, ответь — одна лишь ты знаешь — государь ли истинный к тебе вернулся?!

Женщина, принужденная навек стать монахиней, все-таки молчала. Евдокия знала, что царь последний месяц каждую ночь проводит в Немецкой слободе, у ненавистной немки, но ведь и прежний Петр до заграницы не выходил из спальни Анны, но, вернувшись, стал на время совсем другим. «Может, переменится, — думала царица даже и тогда, когда услышала от самого Петра приказ выбрать монастырь и поселиться в нем. — Переболеет немкой, опостылеет она ему!» Оттого-то и молчала…

— Авдотья! — теряя надежду, снова заговорил боярин. — На стены посмотри! Али не видишь, как он людей казнит? Богородицей заклинаю тебя скажи, ответь!

Губы Евдокии задрожали, глаза, из которых заструились слезы, на мгновенье уставились на ноги мертвеца, что покачивались всего в пяти саженях от возка, но снова царица покрутила головой справа налево:

— Ах, Федор Юрьич, ты уж не пытай, не пытай меня! Дай уж отправиться туда, где место для себя сыскала! Почто томишь?

— Авдотья! Сынишку своего, Алешку, вспомни! Антихрист только мог мать от сына оторвать! Скажи! Скажи! Не скажешь, всеми будешь проклята — Русью, сыном, Богом православным! Говори, не бойся!

Царица, услышав имя сына, с которым её навеки разлучили, сморщила лицо, тяжко задышала, с полминуты колебалась, а потом сказала:

— Федор Юрьич, по знакам, токмо мне одной известным, твердо уверена не Петруша прежний ко мне из неметчины вернулся. Боле ничего не знаю…

Ромодановский открыл уж было рот, чтобы ещё спросить о чем-то, но почувствовал удар — стольник, что сопровождал царицу, наехал на него конем, строго проговорил:

— Боярин, отойди! Государь велел везти царицу без мешкотни! Отойди! Не то гайдукам велю оттащить тебя!

Ромодановский — могучий был мужчина, — со злобой ткнул лошадь кулаком так, что заржала, плюнул досадливо на землю и, постукивая посохом, зашагал к своим саням.

В просторной горнице было тесно, потому что собравшиеся здесь люди, хоть и явились сюда невеликим числом, ходили из угла в угол, иной раз наталкиваясь друг на друга, на короткое время присаживались возле стола, сами наливали в стаканы вино или водку, снова вставали, осушив бокал, не меняя при этом озабоченного выражения лица на веселое, опять ходили из стороны в сторону, покуда один из них, облаченный в кармазиновый зипун, толстопузый, длиннобородый, страшноглазый, не сказал громогласно, взметывая вверх руку:

— Да нехитро было бы, бояре, взять да вскинуть сего самозванца на дыбу, всю правду выпытать да и сказнить его потом. Сами видели, что люд русский ему нипочем не жаль, такое множество на истязания отправил, а опосля на казнь!

— Не верю я Авдотье, не верю! — орал короткобородый Головин. — Ты, Юрьич, сам-то весь в крови, а посему на государя спешишь вину переложить! Эка, за стрельцов вступился! Ну, взбеленился царь, ну, покрушил своих врагов, ну, пусть с излишком, но все же в том вижу я лишь законное право его!

— Да не криви ты душой, не блудословь! — махал рукой Ромодановский. Не потому мне Авдотья правду рассказала, что обижена была, а из-за того, что срам увидела царев…

— В чем же ты видишь срам? — в разговор вступал Алексей Семеныч Шеин. — В изменнической казни? Или даже в том, что государь к полюбовнице вернулся? Не слыхал я, чтоб Ивана Грозного корили, когда он жен менял или супротивников своих отправлял на казнь. Не пристало нам, лучшим людям государства, слушать, что болтает люд! Гляди-ка, Авдотья знаков прежних не нашла! Отрешил её государь, вот и задумала его оклеветать! Иного резону не могу найти. Что за чушь несете? Подложный Петр! Откель бы такой подложный взялся? Все в нынешнем государе прежнее — и стать, и голос. Токмо, может быть, построже стал, а во всем другом никакого различия не вижу.

Боярин Тихон Стрешнев, до этого молчавший, молвил:

— Бояре, я сызмальства с молодым царем общался, с меня и спрос, к тому же обязал меня царь править войско новое, предполагая, видно, стрельцов извести вконец. Но и я не вижу в том особенного слишком. Держаться нам надобно старого порядка — слушаться царя и ничего не делать супротив. Да и что за шаль такая по Москве гуляет? Эка выдумали! Кому такое дело в голову бы вогнездилось, чтобы заменить царя!

Первые люди государства продолжали браниться, но вдруг в сенях загремели чьи-то смелые шаги, что-то упало с грохотом, чей-то голос на кого-то рявкнул, и в горницу ввалился Александр Меншиков. Стоял, расставив ноги, тяжело дыша, с оловянными, то ли пьяными, то ли испуганными глазами, минуты две. Бояре на Меншикова тоже смотрели молча, догадываясь, что явился он к ним с какой-то важной вестью. Александр вдруг бухнулся на стул, стоящий у стола, хлобыстнул стакан вина, губы утерев манжетой, заговорил:

— Ну, бояре, доставайте из ларей своих и сундуков смиретное! Слухи, что по Москве ходили да и ныне ходят, справедливы есть!

— Что ж такое? Объяснись-ка потолковей, — дрогнул голос Головина.

— А то, что верно таперя знаю, что подложный государь!

И Меншиков, то начиная плакать, то бранясь по-матерному, стал говорить. Ничего не утаил. Начал описывать с той минуты, когда в трактире саардамском на пол грохнулся царь Петр, отпив из кружки, о подозрениях своих потом им рассказал, о том, что думал, будто опоили государя зельем. Не забыл о радости своей сказать, что охватила его, когда Петр вдруг приказал ему сопроводить его в дом Анны Монс.

— Тут, — молвил, — сомнениям моим пришел конец, ибо с какой бы стати ненастоящему царю из немцев переться к какой-то Анхен? Али в Москве других девок мало? Свистни только — тучей налетят в спальню цареву! Ноги мыть ему станут да опосля воду пить. Так нет же — к Монсихе захотелось!

Слово вставил Стрешнев:

— Да, все, будто, верно — немцу Анна без нужды. Евдокия его вполне ублажить могла, да и казну при сем разорять не нужно было бы. Здесь какая-то неясность. Ну, дале говори!

— А дале пришел ко мне два дня назад Франтишек Лефорт. Пришел, попросил вина налить, пьет и плачет, пьет и плачет. Я ему и молвил: «Чо ж ты так взгоревался? Какого досуга ради пришел ко мне слезы лить? Али мамка я твоя, нос тебе утирать стану? Вон пошел!» Франтишек же унялся да и говорит мне: «Нет прощения Францу Лефорту! Еще в Амстердаме спознал я доподлинно, что царь Петр и не царь вовсе, а природный швед. Не сказал я тогда о том никому, мечтал, зная сей секрет, быть в Русском государстве первым после царя человеком, но как изуверства шведские узрел, истязания да многие казни, так разум во мне возмутился, воспротивился. Корил я щведа, уняться просил, но не внимал-де он и самому мне лютой казнью грозил, ежели мешать буду. Вот, не вытерпел я и к тебе, Александр Данилыч, плакаться пришел, поелику могут меня, Франца Лефорта, русские люди в том уличить, что царя Петра я подучил народ мучить всяко и истязать. Сердце мое, говорит, так болит, что недолго мне, видно, жить осталось!» Ну, каково? — закончил Данилыч и обвел присутствующих вопрошающим взглядом.

— Да, вполне быть может… — так глубоко вздохнул Ромодановский, что пышные его усы всколебались.

— А можно ли Францу веру полную давать? — засомневался Шеин. — Не оговаривает ли государя? Не смуту ли возжечь в державе хочет?

— Могло бы быть и так, — кивнул Меншиков и, глубоко засунув руку в камзольный карман, со значительным видом выудил оттуда конверт. — Могло бы, кабы сегодня не доставил мне гонец энту вот депешу. Гонец от князя Хилкова, от Андрея Яковлевича, передавая послание от резидента нашего в Стекольном, на словах сказал, что надобно лист бумаги спервоначалу нагреть над свечкой, а опосля читать. Вот и прочитал я…

— А ну, Данилыч, подай сюда, мы тоже почитаем, — потянулся за письмом Стрешнев, отстранил лист подальше от старых глаз, сказал: — Рука Хилкова, признаю. А пишет он меж строчек так: «Государь мой, Александр Данилович. Сообщаю милости твоей о происшествии изрядной важности, способном повлечь за со