Лже-Петр - царь московитов — страница 4 из 74

Шенберг, странно улыбаясь и стаскивая с плеч плащ, сказал:

— Уверяю вас, я стану даже лучшим царем, чем Петр. Я уже ощущаю в себе властелина русских.

— Вот и прекрасно. Но пока старайтесь не показывать трактирщику свое лицо и снимите кафтан и камзол, чтобы не тратить на это время потом. Когда царь Петр очутится на этой кровати, у нас будет не больше трех-пяти минут, чтобы переодеть вас в его платье. Ну же, смотрите веселее, дружище! Ведь вы — шведский дворянин, отважный воин. Скоро Швеция станет в два раза сильнее, и все это случится благодаря вам, Мартину Шенбергу!

Ближе к вечеру зал трактира стал заполняться рабочими с верфи, купцами, шкиперами. Левенрот следил за входившими, чуть приоткрыв дверь комнаты, и видел, что голландцы, датчане, шведы занимали места у столов с шумом, с радостными лицами, предвкушая удовольствие от обильной еды и выпивки, заслуженно получаемых в конце трудового дня, от балагурства с друзьями, от возможности незаметно шлепнуть по заду пухлую дочку трактирщика, прислуживающую гостям и не отвергающую грубые ласки посетителей. Вдруг рука Левенрота резко взмыла вверх, давая знак Шенбергу, спокойно доедавшему свой ужин, — это означало, что в зале появился тот, ради которого и прибыли они в эту страну.

— Скорее идите сюда! — еле слышным шепотом позвал Левенрот Шенберга. Ну, ну, приникайте глазом к этой щели, смотрите! Вот он! Сумасшедший, душевнобольной, неуклюжий! А как говорит! Это царь — прирожденный монарх. Запоминайте все его движения, жесты — через полчаса вам придется их повторить.

Шенберг сквозь щель между дверью и косяком стал смотреть на повелителя огромной, страшной, непонятной России. Петр был в широкополой шляпе, в синем рабочем бостроге, сидел, широко расставив ноги, нетерпеливо стучал по столу рукой, кривил лицо, не обращая внимания на слова собеседника, сидевшего к Шенбергу спиной, отчего он мог видеть лишь дорогой, весь в мелких локонах парик, то и дело оглаживаемый холеной рукой с пальцами в драгоценных перстнях. Стол Петра стоял совсем неподалеку от приоткрытой двери, поэтому хорошо были слышны фразы русских, говоривших громко, без стеснения, не подозревавших, что всего в сажени от них находится тот, кто собрался покуситься на скипетр и корону царей московских.

— Что ж ты так невесел, экселенц, — говорил кудрявый парик, отхлебнув с полкружки густого, хмельного пива. — Вроде бы так спешил в Голландию…

Но Петр, двигая огромным кадыком, осушил всю емкость до дна, схватил собеседника за руку, языком облизал красные, мокрые от пива губы, грохнул кружкой о столешницу и сказал:

— Правду говорят, что в чужой монастырь со своим уставом не лезут. Я-то вот сегодня полез, ну и получил… Видали, на мужика голландского разобиделся за то, что он бревно не удержал, — морду ему раскровянил, а он мне, мол, прости, герр Питер, у нас за это по лицу не бьют!

— Да что ж за печаль такая — в морду кому-то дал? — пожимал плечами и ухмылялся собеседник русского царя. — На то и морда у быдла, чтоб по ней кулаком щелкать. Простой мужик, галанец али русский, только душой радуется, да в башке у него ума прибавляется от битья.

Петр стукнул по столу так, что пиво высоким белым гребнем взлетело и выплеснулось на пол, — багровея и глядя на собутыльника со злобой, сказал:

— А ты сам-то, Сашка, давно ль от навоза отмылся? Али забыл, кем твой батька был? Ты, чай, не в золотых палатах рожден, не в белокаменных, так уж прикуси язык свой покрепче. Гляди-ка, руки перстнями унизал, пальцы не свести — что ни день, то новый. Разве такими руками топором махать? А ведь мне, чугунная твоя голова, не щеголи нужны, а работники, так чего ж ты простого мужика поносишь? Гляди у меня! Мигом в того превратишься, кем сызмальства был, чтоб хорохорство пустое свое ты напрочь оставил! Меншиков был, меньшим и будешь!

Меншиков, стыдливо кривя пальцы, дабы укрыть трепещущий бликами разноцветный ряд перстней, лукаво посапывая носом, сказал:

— Да уж, экселенц, чего мои цацки недобрым словом понимаешь? Они мне в моей работе нужную службу служат. То ты, сердце мое, точно юродивый, рубищем прикрылся, а мне, посланцу твоему, изрядные ризы иметь надобно, ибо по одеже и здесь встречают. Был, к примеру, сегодня в Амстердаме, в магистрате, с купцами беседу вел. Энто вот колечко, — покрутил на пальце перстень, — они-то тебе как раз переслали, надеясь на то, что ты им в Архангельске супротив англичан больше польготишь в торговле. После по другим местам ходил, как ты, величество, просил: в тиятре анатомическом был, привез тебе оттуда трехрукого монстра в винном спирте, мужеского пола, и мужской же уд необыкновенной длины, который представлен был мне как уд Ахиллесов. Думаешь, прелести много в том, чтоб ходить меж воньких тел разъятых? Еще твоей милости купил ящик луковиц тюльпаных да померанцевой водки бочонок — просил же…

Обиженный вид Меншикова произвел на Петра впечатление охлаждающее обхватил Александра рукой за шею, резко притянув его голову к своей, звонко чмокнул в щеку.

— Ладно, прости, что журил тебя за перстни. Ты мне и такой спонадобишься. А сетовал я скорее не на тебя, а на себя самого. Лезет из меня, как квашня из кадушки у плохой хозяйки, спесь царская, да все не к месту лезет. Я, миропомазанник Господен, Бога в себе земного ощущаю, как предки мне то завещали, а ведь мне совсем другим быть мнится. Я, коль возложил на меня Вседержитель такую власть, не пугалом людям, не палачом их, а защитником и отцом быть хочу. Нет, не отцом даже, а печальником народным и слугой. Думаешь, чего я здесь себя на верфи мытарю и наравне с простыми мужиками работаю? Неужто в России я бы корабельному ремеслу научиться не сумел? Ан нет! Нарочно умалить себя захотел, нарочно обрядился в простую робу, но только вдали от русских взоров. Вот, мнил, уменьшу себя до малости самой, зато потом остаток дней своих на народ свой и потрачу, и порошок себя изотру, в прах, чтобы собой русскую жизнь унавозить.

Меншиков слушал, немало удивляясь про себя, но виду не показывал, только кивал. Он, ещё недавно поднявшийся ввысь на некрепких крыльях житейского проворства, не насытившийся близостью к царю сполна, не нахлебавшийся власти, не постигал, что говорит ему русский царь, потому что в глубинах сердца своего, поглядев на царево всесилие, никакой иной прелести в жизни, что могла бы сравниться со сладостью верховной власти, для себя не видел.

— Конечно, дивные ты вещи говоришь, солнце наше, — завякал Меншиков, пряча свое лицо за кружкой пива. — Токмо одному тебе и знать душу свою, неисповедимы пути твои… Нам бы токмо смотреть на тебя да умиляться…

Петр стукнул кружкой по столу с такою силой, что глиняная кружка разлетелась, пиво хлобыстнуло прямо на кружевной галстук Меншикова, на его лицо.

— Хватит врать-то! Довольно! Льстивы твои речи, точно у б…и кабацкой! Знаю, никто не спознает меня доподлинно — все токмо кивать будут, а в сердцах своих змеиных надо мною насмеются. Скажут, юродствует царишка, притворяется, чтоб нас потом сильней прижучить. Ладно, сказывай, что думаешь об Амстердаме? Супротив германских княжеств различие заметил?

Меншиков, утираясь батистовым платком, так отвечал царю:

— Голландцы, как я сумел заметить, народ куда более обстоятельный, чем немцы. Усердие их, а потому и богатство кроются в условиях природных здешней землицы. Когда-то им пришлось немало потрудиться над сооружением дамб, каналов, плотин различных, над подъемом суши, что прилегает к морю, постоянное ж умение бороться со стихиею Нептуна сделало из них народ выносливый и не боящийся труда. Зело привязаны они и к красоте. Бывая во многих амстердамских домах, у господ, понятно, видел я картины, писанные их живописцами, да так умело, с предельным таким тщанием и проворством, что просто загляденье. Приобрел для вашей милости с десяток таких картинок в надежде, что украсишь ты ими свои палаты. Еще, — Меншиков прыснул в кулак, — спознал я, что тутошние девки и бабенки, хоть и подлого звания, носят под подолами короткие штанцы такие, то из холста, то из шелку, кто побогаче, чего у наших российских баб в заводе никогда не бывало!

Петр, раскуривая глиняную трубку от стоящей на столе свечи, блеснул глазами озорно и быстро:

— Откель тебе оные подробности известны? Али заглядывал к ним под подол?

Александр Данилович, оглаживая перстни, с лукавой скромностью опуская глаза, сказал:

— К кому заглядывал, а кто и сам поведал царскому посланнику о своем исподе.

Петр оглядел широким взглядом кипящий суетой кабак, набрал в грудь воздух, с тоскою произнес:

— Домой вернусь, вверх ногами переверну Россию. Довольно жить в срамотном безобразии, в неучености, в презрении самих себя. Русские — народ проворный, на все умелый, только гниют, точно сырая солома, брошенная нерадивым хозяином на дворе, не знают, что им делать нужно, как дальше жить. Ох, приеду, выбью из русских лень и дурь, заводы заведу, торговлю через море Черное налажу, с королем Швеции войну начу, — пригнулся к уху Александра, — на балтийский берег ногою твердой выйду, а без заводов и торговли России вечно под пятой у шведов, немцев, англичан, датчан, голландцев жить придется. Флот мой лучшим во всей Европе станет!

Шенберг, чутким слухом проникая в смысл каждого слова русского монарха, буквально трясся от нетерпения. Со стороны одной, он негодовал, слыша, какие планы строил опасный сосед его отечества, но, с другой, Петр, будто воздух, неслышно, неприметно заполнял собою всю оболочку — тело майора, и тот будто становится царем, в то же время продолжая оставаться шведом. «Московитский варвар, — думал со злорадством Шенберг, — я возьму от тебя лишь власть твою, но использую её во благо своей родной страны. Ты же сгниешь в темнице, и конец твой будет жалким не потому, что ты не будешь сыт — нет, ты даже сможешь пользоваться телами прекраснейших наложниц, но ты испытаешь на себе нищету безвластия, я же воспарю до высот власти, для тебя уже недоступных! Ты вознесся слишком высоко, будто Икар, и поэтому должен пасть — жар власти, претензий на роль в жизни Европы тебе не под силу…»