Когда Меншиков вновь оказался на мысе, на государевой батарее, он увидел Лже-Петра, который места от радости найти не мог, хватал себя за галстук, бегал туда-сюда, хлопал по спинам генералов, простых солдат и орал:
— Пала крепость!! Пала! Я, я, великий государь всея Руси, взял на акорд ее! Пала Троя, пал Рим! Имя мое на медалях выбито будет! Глория! Глория! Всех награжу! — Увидел Меншикова, подбежал к нему, за голову схватил, стал целовать: — Был ты поручиком, теперь же станешь губернатором Шлиссельбурга, так я Нотебург решил назвать, ибо ключом он будет к морю, ко всей Ингерманландии! Но назову я тебя, Сашка, ещё и губернатором Лифляндским, Карельским и Ингерманландским. Знатно сей титул звучит?
— Знатно, — признался довольный Александр Данилыч. — Рад служить еще.
А Лже-Петр уж оставил Алексашку, бегал от генерала к генералу и, брызгая слюной, кричал:
— Всех, всех награжу! Никого не забуду, токмо дезертиров не пощажу: кого через строй прогоню, ибо ввел уже в войске русском сию полезную экзекуцию, а кого и смертию казню!
И он ещё долго, стоя близ не остывших от стрельбы орудий, говорил, кому какие даст медали, кого наградит деньгами или даже крестьянскими дворами, кого повышением в чинах, но в глубине души знал, что история только его одного будет считать покорителем Нотебурга, а всех этих награжденных, а тем более тех, кто лежал сейчас на узком берегу перед стеной, на камнях пролома, позабудет. Русский царь взял шведский Нотебург, а он и был русским царем, значит, только ему одному и доставалась слава. Он представлял, как порадовалась бы за него его мать, будь она жива, как порадовался бы весь шведский народ, ибо он принадлежал к нему. Тщеславие, гордость и любовь к себе затмевали сейчас другие чувства. А ещё он вспомнил любимую Анну Монс, которая, как казалось Лже-Петру, была в последнюю встречу несколько холодна к нему, несмотря на щедрые подарки. «Ничего, подумал Лже-Петр самодовольно, — каково взглянет на меня она теперь, на меня, покорителя Нотебурга да, уверен, и всей Ингерманландии. Нужно тихонько намекнуть, чтобы в Москве к моему приезду подготовили пышную встречу. Ах, я давно мечтал о ней…»
…Когда во главе с комендантом Шлиппенбахом, шагавшим нарочито твердо, с высоко поднятой головой, под неразвернутым знаменем (Лже-Петр развернуть не разрешил) из ворот Нотебурга без барабанного боя, без оружия выходил гарнизон крепости, Меншиков стоял на самой обочине дороги и пристально вглядывался в лица проходивших. Ему так хотелось ещё раз увидеть высокого патлатого шведа, ругавшегося в проломе по-русски, яро размахивавшего протазаном и сильно походившего на царя Петра. Но как ни силился новоиспеченный губернатор Ингерманландский увидеть того мужчину, все старания его были тщетны.
«Возможно, подстрелен или зарезан кем-нибудь из наших уже потом, после штурма. Убили, как бешеную собаку, да и закопали…»
На том и утешился.
Решили пожить в крепости да обустроить ее: починили разрушенные стены, стали возводить новые бастионы и больверки. Гульба по случаю виктории продолжалась изо дня в день, все славили Лже-Петра, и его сердце сладко замирало от славословий, льстивых речей и просто здравиц. Он был милостив и прост со всеми, как настоящий монарх, уверенный в своих подданных, в самом себе.
Однажды, в самый разгар пира, Меншикова кто-то тронул за плечо. Недовольно обернулся — поручик незнакомый наклонялся к его уху, и сам не рад был, что помешал такой персоне важной. Шептал:
— Господин губернатор, ваша светлость, дело важное зело. Вашего присутствия требует.
Безо всякой охоты поднялся Меншиков из-за стола, пошел вслед за поручиком, уже на улице, на ветру с мокрым, липким снегом спросил:
— Надобно чего? Сам видишь, с царем гуляем…
— Дело, дело сурьезное, ваша светлость, пожалуйте туда, солдаты из воды вытащили…
— Да кого там вытащили! — с упреком бормотал Данилыч, но все же шел за офицером.
Пришли на берег то ли широкого ручья, то ни небольшой речушки. На берегу, в разные стороны руки распластав, кто-то лежал, задравши подбородок. Меншиков шагнул к мертвецу — знакомое лицо спокойно, глаза открыты, парик кудрявый мокрый, но отчего-то даже на сторону не съехал.
— Солдаты вытащили, вот, — объяснил поручик. — Наверно, нетверезый был, шел через мостик да и пошатнулся, в воду свалился и захлебнулся сразу. Посланник же саксонский, знаю, оттого-то вас позвал…
Меншиков брезгливо, но понимая, что это нужно сделать, — в карманах у Кенигсека могла быть почта важная, — нагнулся к телу. Из внутреннего кармана на самом деле извлек он пачку писем — все мокрые, на груди сверкнуло что-то. Медальон. Снял и его.
— Ладно, отнесите тело в часовню крепостную, — распорядился, письма в карман засунул, медальон — туда же, но на пир к царю не возвратился, пошел в свой домик. Там на тройном шандале зажег все свечи, сел за стол, письма мокрые перед собою разложил, чтобы просохли, но вначале медальон открыл. Открыл — и ахнул: Анна Монс, точно живая, глядела на него с искусно писанного портрета, на кости слоновой тонкой кистью писанного. Тут же завиток золотистых её волос.
В горле у Алексашки защекотало что-то, сердце забилось с тревожной, сладкой радостью, будто ему предназначался и медальончик этот, и локон. За письма взялся — там ещё чуднее: к Кенигсеку писала Анна, писала откровенно, без стыда, как к своему любовнику. Такие посланнику напоминала эпизоды, что Алексашка даже ерзал на стуле, ухмылялся, по-козлиному мычал. Прочтя все письма, откинулся на спинку стула, стал думать:
«Дать или не дать их Шведу? Со стороны одной, он может мне и не простить того, что я оказался посвященным в тайну измены его возлюбленной. С другой же, может, и поблагодарит за то, что на измену глаза открыл. Но всего важнее, — с истомой сердечной думал Алексашка, — всего важнее Шведа уколоть, показать ему, что и царские особы на рога имеют право…»
Это соображение пересилило прочие доводы рассудка, и вернувшись в пиршественную залу, где многие из гостей уже лежали под столом, другие же, допившись до самой крайности, о чем-то спорили невнятно, а третьи пытались плясать без музыкантов, под собственный напев, Данилыч, видя, что Лже-Петр довольно трезв и смотрит на царящее в зале безобразие и свинство с каким-то злорадным умилением, точно наслаждается унизительным состоянием своих гостей, подсел к нему и тихо так сказал:
— А Кениксек-то, посол саксонский, того… помер…
— Как помер? — повернулся к Алексашке Лже-Петр. — Еще три часа назад здесь сидел, рейнское дул, что шумница[20] заядлый.
— Ну вот, а как домой пошел, так с мосточка в ручеек — бултых, да и захлебнулся. Нашли при нем бумаги… свойства весьма занимательного.
— Политические, что ль, тайная переписка с Августом? — насупился Лже-Петр, пугаясь измены со стороны союзника.
— Не с Августом, с другой особой, тебя, мин херц, касаются весьма те письма…
— Где они? — вскинулся, подскакивая на стуле, «швед».
— А у меня на квартире. Я как губернатор не мог не поинтересоваться.
— Все верно! Тотчас к тебе идем!
Лже-Петр при зажженных свечах долго вчитывался в письма, писанные по-немецки, разглядывал портрет любимой и не говорил ни слова, но Алексашка видел, как дрожали его пальцы, как дергалась щека, — Лже-Петр так натурально в роль царя Петра вошел, что судорога, которую он прежде произвольно вызывал, теперь являлась на его лице сама, все чаще, все выразительней, так, что было не унять её. Данилыч, тайно самозванца ненавидевший, страдавший даже от того, что надобно служить, лебезить перед самозванцем, сейчас торжествовал.
— Вот су-у-у-ка, — тихо, протяжно промолвил наконец Лже-Петр, прикрывая лицо руками. — Она меня, царя, отвергла… победителя!
— Да брось ты, экселенц! — махнул рукою Алексашка, желая казаться великодушным. — Все они — чуть погладь по спинке, так сразу хвостики и поднимают…
Но Лже-Петр, не слушая, с остекленевшими, мертвыми глазами, медленно вставал со стула, а поднявшись, руки воздевая к потолку, закричал визгливо, долго, страшно:
— В монасты-ы-ырь!! Навечно-о-о! К Авдотье-е-е! На плаху-у-у-у!
И вдруг, рухнув на Алексашкину кровать, зарыдал, захлюпал, застонал, и бился в рыданиях, не переставая, наверно, с полчаса…
Лже-Петр с несколькими полками входил в Москву торжественно шестого декабря. Снег лежал на крышах и на мостовых — пришлось расчищать дорогу. Воздвигли арку триумфальную с девизом на латинском, мало кому понятном языке. Было морозно, но Лже-Петр шел без шляпы, с обнаженной шпагой. Народ приветствовал его, и Лже-Петру казалось, что если б не история с Кенигсеком и Монс, то не было бы сейчас счастливей человека на земле. Про себя же, видя ликование народа, он думал:
«Ну, и кто же теперь осмелится называть меня Антихристом? Я воевал за российский интерес, я сам мог быть убит, покалечен, теперь же я любимый русским народом государь, и пусть радость торжества уменьшит мои страдания…»
К большому каменному дому Монс, выстроенному на казенные деньги в виде итальянского палаццо, Лже-Петр подъехал в карете, без Меншикова, лишь в сопровождении шести драгун. Как видно, его уж ждали. Дверь распахнулась сразу, едва его нога коснулась очищенной от снега мостовой перед крыльцом. Медленными тяжелыми шагами прошел он сени, где низко кланялась ему старуха, мать Анны. Петр не ответил на поклоны, только походя спросил:
— Где Анхен?
— В своей спальне, наверху, великий государь! — все кланялась старуха, улыбаясь.
Петр поднялся. В спальне, в которой немало он провел ночей, к нему на шею бросилась та, что ещё недавно была возлюбленной. Похорошела. Немного располнела, что Анне было и к лицу. Петр молча и решительно отстранил объятие. Сел за стол. Из кармана вынул пачку писем, стукнул о столешницу медальоном, проговорил, глядя Анне в лицо холодным взглядом:
— Господин Кенигсек, вам известный, почить изволил в Бозе — пьяный утонул. Перед кончиной просил меня передать вам сии подарки. Здесь портрет ваш с волосами да и цидульки, вами писанные или самим Амуром…