— Успокоил ты меня, отче. Ухожу с душой легкой. — Годунов поднялся. — Благослови, владыко.
Сурово допрашивал патриарх архимандрита Пафнутия. Велик грех на Чудовом монастыре! В святой обители возросла крамола.
— А почто ты, Пафнутий, привечал монаха Гришку Отрепьева, вскормил змею гремучую, не с умыслом ли?
Стоит архимандрит перед патриархом, сникла седая голова. А Иов откинулся в креслице, маленькие глазки буравят Пафнутия.
— Досель один вопрошаю, а при нужде на церковном суде ответствовать будешь.
— Владыко, — осмелился вставить слово архимандрит, — в чем прегрешение мое? Тот Гришка в монастырь принят был по просьбе деда его, ныне монашествующего Замятии, и дядьки, стрелецкого сотника Смирного. Они упросили. Откель мог я знать, какие смутные мысли обуревают инока? В одном винюсь, владыко, выделял я Гришку Отрепьева из всех монахов неспроста. Зело разумен инок. Ты и сам, владыко, в том не раз убеждался, когда к себе призывал по писчему делу. Видывал способности его.
— «Видывал, видывал», — передразнил архимандрита патриарх. — Бес ослепил тебя, Пафнутий. Поди с очей моих! Молись, чтоб изловили злодея. Государь во гневе!
Оставшись наедине, Иов подпер кулачком щеку, задумался. Долго силился вспомнить того монаха Гришку, все не мог. Мало ли их, служек, вертится в патриарших хоромах? Однако уж не тот ли инок, белобрысый, с маленькой бороденкой, коий переводил с греческого? Неказист и неприметен. Одно и запомнилось Иову — глазаст и лоб высокий, крутой…
— Вишь, вознесся как в мыслях, царевичем Димитрием возомнил себя. Экой шальной малый…
Великий пост был на исходе. Снег стаял, и дороги развезло. Григорий и Варлаам брели стороной, обходя лужи и колдобины. Поодаль, гундося псалмы, вышагивал с котомкой через плечо невесть когда приставший к ним чернец Мисаил.
Кормились, побираясь Христовым именем. Ночевали, где ночь укажет.
Однажды заявились в сельцо запоздно. Не тревожа хозяев, сыскали сеновал, забрались. Едва угрелись и заснули, как раздался топот копыт, лай собак. Григорий поднял голову, прислушался. Кто-то остановил коня поблизости, соскочил наземь. Из избы вышел хозяин. Заговорили:
— Не приметил ли ты, староста, бродячих монахов, не проходили ль здешними местами? — спрашивал приехавший.
Хозяин отвечал:
— Не довелось видеть, сотник. Не объявлялись такие.
— Коли увидишь, хватай немедля. Они ослушники государевы и злодеи лютые. Вот тут грамота у меня с их приметами, пойдем в избу, разберем при лучине.
Стукнула дверь в сенях, и голоса стихли. Григорий растолкал Варлаама и Мисаила.
— Пробудитесь, уходить надобно, — шепнул он товарищам. — Небезопасно тут…
С того часа, опасаясь погони, шли таясь, стороной минуя городки и монастыри.
Голодно, и устали.
Долговязый Варлаам терпеливо месил грязь размокшими лаптями, а Мисаил брюзжал:
— Связался я с вами. Кого остерегаемся?
Григорий покосился на Мисаила, но не отвечал. Пусть себе ворчит. А хочет отстать, никто не держит.
Мисаил ненадолго смолкал, потом заводил свое:
— Эвона, Григорий, какая на тебе обутка, сапоги! И шуба у тебя на меху, а у меня ноги мокры и зипун ни тепла не держит, ни от холода не спасает.
— И почто, Григорий, князь Василий к тебе благоволит? — спросил молчавший до того Варлаам, — Вона справу какую выдал да еще наказал оберегать тебя?
Отрепьев делал вид, что не слышал ни Мисаила, ни Варлаама, но про себя подумал: «Откуда вам, монахам, знать, что не простой я инок, а царевич Димитрий?»
— Щец бы, — канючил Мисаил, — сосет в утробе. Когда я ел горячего хлебова, запамятовал.
Григорий отмалчивался, продолжал мысленно рассуждать сам с собой. Еще дня три — и рубеж. А там польско-литовская земля… Как примет его канцлер Сапега? Какую помощь окажет? Сколь таиться еще под именем Григория?
День ото дня все больше вопросов задавал себе Отрепьев и искал на них ответы в собственной голове.
Давно улеглись те волнения, какие доставила ему неожиданная весть, и Григорий теперь спокоен. Разум не изменил ему, и мысли четкие. Он хорошо понимал: объявись он сейчас, заяви о себе, как знать, поверит ли ему люд? А ежели и признает, потянется за ним, то не выстоять против войска, какое пошлет на него Годунов. Надобно выждать, когда Борисовы враги, князья и бояре, зачнут против Годунова хитрости творить, тогда и он пойдет с поляками на Москву. Дорогой казаки к нему пристанут и народ, разоренный голодом и мором… А там, глядишь, может так случиться, что полки русские на Годунова повернут, встанут под его, Димитриево, знамя…
— И о чем ты все размышляешь? — покосился Варлаам.
— О многом, — усмехнулся Отрепьев и прибавил шагу. — Давайте поспешать, вечереет, надобно какое ни на есть жилье сыскать.
Миновав Новгород-Северск, перебрались монахи за рубеж и теперь шли, не опасаясь русской сторожи, по захваченным польско-литовскими панами украинским землям.
Под самый пасхальный вечер добрались в Дарницу. На той стороне Днепра в лучах заходящего солнца играли позлащенные купола Софии, высились на горе дворцы вельмож, к самой воде спускались дома Подола. В первой свежей зелени сады Киева.
Остановились монахи у парома. Григорий приставил ладонь козырьком, всматривался в незнакомый город.
Вот уже почти два века, как захватила Киев польско-литовская шляхта… Но не об этом думал Отрепьев, а о том, как, передохнув в Киево-Печерском монастыре, отправится в Острог, а оттуда к канцлеру Сапеге…
Что станет дальше, Григорий не представлял. Но таинственная неизвестность не пугала его, наоборот, манила, захватывала. Она обещала ему многое.
— Красота какая, Господи воля Твоя, — восторгался Варлаам. — Полсвета исходил, а Киев как увижу, душа мрет.
— Истину, брат Варлаам, речешь, — согласился Мисаил, но тут же затянул свое: — Насытюсь, отосплюсь и не хочу я, братья, боле бродить по миру…
— Докель стоять будете, Божьи странники, — позвал монахов перевозчик с парома, — плывете аль нет?
Хоть и успокаивал патриарх Иов Годунова, но слухи плодились, и уже не в одной Москве, но и в иных городах говорили про Отрепьева. Мрачные мысли одолели Бориса. В царских палатах ни смеху, ни веселья. А государевы недоброжелатели по княжьим и боярским хоромам злословят:
— Не простится Бориске невинная кровь!
— Воистину!
На Пасху не выдержал Годунов. Отстояв в Успенском соборе всенощную и разговевшись, велел позвать Шуйского. Дожидался с нетерпением. Шагал по палате из угла в угол, сам с собой разговаривал.
Осунулся царь Борис, под глазами набрякли мешки, а дорогой, шитый золотом кафтан обвис на похудевшем теле.
Грузно опустившись в резное кресло, до боли в пальцах сжал подлокотники, подумал: «Истину говаривают, не ведаешь, откуда беда нагрянет».
Вошел боярин-дворецкий, пробасил:
— Князь Шуйский!
— Впусти, — встрепенулся Борис.
Из-за спины боярина высунулся князь Василий Иванович. На Шуйском подбитая дорогим мехом шуба, красные сафьяновые сапоги. Остановился поодаль и, опершись на отделанный золотом и серебром посох, отвесил низкий поклон. Высокая боярская шапка чудом удержалась на плешивой голове.
Борис не ответил — взгляд пасмурный, позабыл, что и день пасхальный. Повел по Шуйскому очами, сказал угрюмо:
— Князь Василий, много лет назад посылал я тебя в Углич, и ты под клятвой показал государю Федору Ивановичу и мне, что убит в Угличе царевич Димитрий. А та смерть приключилась по вине царевича. Было ль такое?
Под пытливым взором Годунова Шуйский неприятно съежился: «Уж не допрос ли? Ох-хо…»
Заторопился с ответом:
— Сказывал, государь, сказывал…
Годунов утер рукавом кафтана потный лоб:
— Верю тебе, князь Василий Иванович, но, сам ведаешь, разговор наш неспроста. Эвона чего нынче бают, самозванца какого-то придумали.
— Такое, государь, и ране случалось, аль запамятовал? Два лета назад погулял слушок и стих.
Борис закрутил головой:
— В тот раз дале пустословия не двинулось, а ноне чудовский монах Гришка Отрепьев в Димитрии полез. Да про то сам ведаешь, чего толкую тебе, — махнул рукой Годунов. — Кабы этого самозванца Димитрия изловить удалось, с кривотолками враз бы покончили. Но скрылся Отрепьев, и в том беда. Теперь, чую, будет самозванец народ смущать.
Борис приложил ладонь ко лбу, помолчал. Потом снова уставился на Шуйского:
— Я тебя, князь Василий, призвал, дабы ты, коли нужда появится, сызнова на людях подтвердил о смерти царевича. Сумеешь ли? — прищурился Годунов.
Князь Василий Иванович замялся, но, встретив суровый взгляд Бориса, кивнул.
— Не хитри, Шуйский, — уловил заминку Годунов. — Я велю патриарху Иову, пускай он с тебя крестное целование возьмет. Да при том князьям и боярам быть и выборным от люда…
Борис побледнел, лицо в испарине. Перевел дух, прохрипел:
— Уходи, князь Шуйский, вишь, недужится мне. — И, нашарив рукой стоявший сбоку кресла посох, стукнул в пол. — Эй, люди!
Вбежали служилые дворяне, подхватили государя под руки, повели в опочивальню.
У литовского канцлера Льва Сапеги замок в Кракове у самой Вислы-реки. Весной слуги выставляли свинцовую оконную раму с цветными узорчатыми стеклами, и взору открывались река, редкий лес, кустарники. А на той стороне застроившийся совсем недавно ремесленный поселок.
Канцлер посмотрел на Вислу. Малиново-синий закат разлился по реке. Низко над водой стригли ласточки. Свежий ветер ворвался в просторный, украшенный гобеленами и охотничьими трофеями зал.
Сапега дышал сипло, кашлял, и одутловатое бритое лицо наливалось кровью. Он пригладил седые усы, отвернулся от окна.
Давно уже пора воротиться Сапеге в Литву, но король Сигизмунд не дозволил. У канцлера ум гибкий и хитрость лисицы. Король нуждался в его советах, особенно когда это касалось Московии. И никто во всем Польско-Литовском государстве не был осведомлен так о русских делах, как Лев Сапега.