Ухватили паны поросенка за ноги, поволокли, не обращая внимания на бабу.
Обогнал Филарета мужик, выругался:
— Озорует литва, обижает!
Год обещал быть урожайным. Налилась щедро рожь, и по дворам на славу выдались лук и капуста. Радовались мужики — пахари и огородники, забыв недавние походы, копались на своих грядках стрельцы, веселели ремесленные слободы.
Ушли из-под Москвы последние казаки. Получив обещанные награды и набив кошели, убрались в Польшу и Литву многие шляхтичи. Лишь пан Дворжицкий со своими ротами оставался в Москве.
О Шуйских судачить перестали, да и говорить-то о чем, не казнь, а так просто, потеха. Петра Басманова Отрепьев совсем к себе приблизил, во всем доверился.
Инока Филарета патриарх Игнатий возвел в митрополиты ростовские. По церквам и соборам молебны служили о здравии царевича Димитрия и матери его инокини Марфы, в миру царицы Марии Нагой.
А в лесах и на дорогах стрельцы, посланные воеводами из разных городов, ватажных холопов ловили, чинили над ними скорый суд и расправу: почто на бояр и дворян руку поднимаете, от дел своих холопских бегаете…
Тем и жила русская земля тысяча шестьсот пятого года.
Бояре к царским чудачествам непривычны. Бывает, заявятся утром в Трапезную палату, ждут-пождут государева выхода, а его еще с вечера след простыл. Отрепьев теми часами в деревянном загородном дворце гульбище устраивал с вином и музыкой, где Бахус царствовал над разумом. В полночь девок донага раздевали, забавлялись.
Челядь прислуживала государю верная, на язык мертвая.
На игрищах одни и те же: царь с Басмановым да паны, гетман Дворжицкий и писчий человек при государе Ян Бучинский. И только девки, что ни гульбище, одна-две новые. Тех, какие на потеху негодные и слезы лили, шляхтичи в лес увозили, а там куда девали, лишь им известно.
К утру гости валились, где кого сон сморил, а Отрепьев уходил на вторую половину дворца, вот уже месяц там жила Ксения Годунова.
Стали на Москве поговаривать: девицы красивые исчезают, пойдут к вечерне, а домой не ворочаются.
Винили во всем литву и ляхов.
В голицынских деревянных хоромах зарешеченные оконца прикрыты ставнями и в просторной палате полумрак.
Вдоль стен лавки резные, сундуки, кованные полосовым железом. У дубового стола стулья с высокими спинками. Сосновый пол в палате выскоблен с песком до желтизны. Прохладно.
На полках утварь выставлена: блюда и чаши серебряные, отделаны чернью. По правую руку от двери висели боярские кафтаны, тут же на скамье высокие собольи шапки красовались.
Князья за столом сидят. Голицын с Черкасским друг против друга, а в торце на почетном месте — митрополит Филарет.
На Филарете не грубая иноческая одежда, а шелковая, черная. На шее крест тяжелый, золотой. Высок, красив Филарет.
— В кои лета свиделись, князья дорогие, самозваному царю, нами порожденному, спасибо. — И засмеялся.
Голицын склонился над столом. Из-под насупленных бровей разглядывает Филарета. Черкасский молчит.
— Не запамятовал, отче, как приезжал я к тебе в обитель? Сомневался, так ли поступаем? Может, Гришка Отрепьев и не надобен был? Теперь ходи под расстригой.
Филарет поправил на груди крест, ответил:
— Аль мне такое забывать! Помню тот приезд твой. Верно, говаривал я, уповал на Отрепьева и не ошибся, дайте срок. Его руками извели мы Годуновых, наступит пора и самозваного царевича. Однако торопиться не надобно, а то как с князем Василием Ивановичем Шуйским случится. Нетерпелив оказался. Вот уж от кого не ждал!
— Да, жаль князя Василия, — вздохнул Черкасский.
— Неделю, как в Москве я, — снова сказал Филарет, — а и то не укрылось, у люда на литву и ляхов недовольство зреет. Чую, начало, ягодки впереди.
— Истину сказываешь, — поддакнул Голицын.
Филарет уперся о стол, поднялся:
— А о Шуйском, бояре, не печалиться надобно, а вызволять. В единой упряжке он с нами, до скончания. Завтра у самозванца буду. И еще скажу вам, князья, бояре великие. Мы-то узнали в Гришке Отрепьеве царевича Димитрия, а вот признает ли инокиня Марфа, ась? — В очах митрополита Филарета лукавство. — Смекаете?
— И како тебе такое на ум пришло? — развел руками Черкасский.
Голицын сказал с сомнением:
— А может, Гришка не позовет инокиню Марфу в Москву? Испугается, вдруг да не пожелает она объявить его своим сыном?
Филарет очи прикрыл ладошкой, ответил:
— Того и хотим от инокини Марфы. Коли Отрепьев сам не догадается послать за ней, ты, князь Василий Васильевич, ему и подскажешь. Либо я слово промолвлю, коли представится…
Как желанного гостя, встретил Григорий Отрепьев митрополита Филарета. У двери Трапезной палаты за руку бережно взял, рядом с собой усадил.
— Рад тебя видеть, владыко. Чать, не забыл ты, как в прошлые годы, скитаясь под чужим именем, служил я у вас, Романовых и Черкасских? Борискиного коварства опасался.
— Здрав будь, государь! — Проницательные глаза Филарета вонзились в Отрепьева. — Радуюсь, что помнишь наше добро к тебе. Кабы знал Годунов, кого мы укрывали…
Умен и хитер самозванец, вон как речь ведет. На митрополита глядит, головой качает:
— Эвон что с тобой Бориска вытворил, почитай, первого на Руси боярина, Федора Романова, в монастырь заточил!
Филарет промолчал. Молчали и сидевшие в палате поляк, писчий при государе человек, Бучинский и боярин Власьев. У Бучинского головка маленькая, глазки угодливые, слова Отрепьева на лету ловит.
— Мало что помню я из своей угличской жизни, да и какой с меня спрос, малолеток был, а вот припоминаю, как ты в Угличе к дядьке моему, Михайле Нагому, приезжал. — Отрепьев заглянул в лицо Филарету, помедлил выжидающе, но митрополит ничего не сказал.
Не мог Филарет вспомнить такого, чтоб он в Углич ездил. Однако подумал: «Не прост расстрига». Вслух же поддакнул:
— Было такое, государь. Сколь годов минуло, сколь годочков. — Вздохнул. — Инокиня Марфа, поди, по тебе все очи выплакала. Ждет-пождет встречи с тобой, государь?
Поднял голову Отрепьев, насторожился, однако в словах Филарета подвоха не учуял, ответил:
— Думаю и я об этом, владыко. Нарядим послов за царицей Марией. Годуновы ее царского имени лишили, инокиней Марфой нарекли, вона в какую даль услали, мать с сыном разлучили, да Богу иное угодно.
— Нет роднее человека, чем мать, — тихо сказал Филарет. — Ни время, ни иноческий сан не властны над материнским чувством, — Голос у митрополита льется, журчит ручьем. — И то, государь, что ты инокиню Марфу в Москву позовешь, похвалы достойно. Встреча твоя с ней не одним вам в радость, но всему люду ликование, а недругам твоим, злословщикам, посрамление полное.
Отрепьев удовлетворенно качнул головой.
— С тобой, владыко, согласен. Думал я, кто послом поедет. Выбор на князя Скопина-Шуйского да на постельничего Семена Шапкина падает. Молод Скопин, и, мыслю, поручение это ему не в тягость будет. — И заговорил совсем об ином: — Когда я от Годунова в Речи Посполитой укрывался, попы латинские не раз мне говаривали, что церковники-де православные к латинской вере враждебны… Скажи, владыко, аль вы латинян пугаетесь? Коли не так, отчего же ретивы против них? Отчего нет у вас к латинянам терпения?
Вскинул брови Филарет, подумал: «Не свои слова молвит, иезуитов».
Вслух ответил:
— Государь, догматы церкви православной и латинской не суть одно. Ужиться нашей вере православной и католической? Нет! За этим беда кроется. Папа и слуги его мнят нашу православную церковь себе подчинить. Достаточно с них той унии, какую они заполучили. Поди, не забыл, государь?
Бучинский поморщился. Отрепьев рассмеялся.
— Да, видать, у служителей церкви греческой любовь к вере латинской не пробудишь.
— И не надобно, — улыбнулся Филарет.
Потерев высокий лоб, Отрепьев сказал:
— Нас на турков подбивают и папа римский, и король Сигизмунд. Я тоже мыслю, придет час и нам воевать Оттоманскую Порту. Царьград и Иерусалим с Гробом Господним нам, россиянам, освобождать. Но до поры у нас дела есть первой важности. Нынче на Руси холопы похуже турков.
— Мудры слова твои, государь. Холопьим разбоям конец класть надобно. На всех дорогах лесных гуляют, ни боярина, ни князя ни признают. В монастырских вотчинах и то шалят.
— Указ надобен, каким на холопов узду накинем, — твердо произнес Отрепьев. Встал, давая понять, что конец беседе. — О чем просить будешь ли, владыко?
— Нет, государь, мне ничего не надобно. За другого бью челом, за князя Шуйского. Знаю, повинен он в пустозвонстве. По глупости своей…
Посуровел лицом Отрепьев:
— Так ли? А ведомо ли тебе, владыко, о философах древних Платоне и Аристотеле? Так хоть второй и учеником первому доводился, но это не мешало ему говаривать: «Друг мне Платон, а истина дороже». Князь Шуйский себе на уме, и не пустозвонство речи его, а зломыслие. Однако коль ты, владыко, за него просишь, так ради тебя прощу, верну в Москву. Но ежели еще брехать станет, аки пес бешеный, казню!
Хихикнул писчий человек Ян Бучинский. Филарет покосился. Щеки ляха бритые, на лысине крупные капли пота выступили. Отрепьев сказал резко:
— Чему смеешься, пан Бучинский? Нет причины к зубоскальству.
На Таганке выволокли шляхтичи князя Дмитрия Васильевича Туренина из возка, отняли кошель с серебром.
У Власьева в пригородном сельце хваткие на руку гайдуки по крестьянским хлевам и курятникам живность забрали, боярские амбары почистили. Мужикам пищалями и саблями грозили.
У Никитских ворот, на церковной паперти, люди били смертным боем вельможного пана за то, что тот, не скинув шапки, вступил в храм, да еще над попом глумился.
Ночами пьяные паны, бряцая оружием, шастали по Москве, песни орали, ломились в дома ремесленного люда и боярские хоромы, драки затевали.