— Что молчишь? — подал голос Отрепьев. — Аль скучно? Черниц в монастыре сколь, а ты в заботе. — И рассмеялся, довольный.
Марине нравился Басманов. Он не то что Димитрий, — и рослый, и крепкий, и лицом красив.
Отрепьев нахмурился, разлил по серебряным чашам заморское вино, густое и красное, как кровь. Протянул Басманову:
— Пей!
Дождавшись, когда тот опорожнил чашу, указал на дверь:
— Убирайся! Все убирайтесь, вдвоем с Мариной останусь.
— Негоже, государь, — лавка под Басмановым жалобно скрипит. — Чать, в монастыре.
— Уходите! — зло крикнул Отрепьев и отвернулся.
Басманов пожал плечами, сказал Вишневецкому:
— Пойдем, князь. Слыхал государево слово?
На монастырском дворе шляхтичи в ожидании царя разожгли костры, иные в кельи к монахиням ломились.
Старая игуменья Анастасия, маленькая, костистая, бродила по монастырю, гремела посохом, бранила шляхтичей. В полночь затворилась с ключницей в келье.
На рассвете услышала: самозванец обитель покидает. Высунула голову в дверь, прислушалась — вдали стихал топот копыт. Выкрикнула вслед:
— Антихристу уподобился! — И на ключницу нашумела: — Чего ждешь? Ворота запри!
Повязав голову черным платочком, вошла в келью инокини Марфы:
— Сестра, не спишь?
Марфа на коленях поклоны отбивала, крестилась истово. Услышав голос игуменьи, поднялась.
— Великий грех на твоем сыне, сестра Марфа. Государево достоинство не блюдет.
— Царь перед единым Богом в ответе за свои деяния, мать Анастасия. Не нам судить государя.
Игуменья речь на иное повернула:
— Латинянка во всем виновата. Поговори с ней, сестра, а мы за царя помолимся. Не блюдет государева невеста монастырского устава, нашей трапезной чурается. Своих поваров держит. Срамно! У кельи день и ночь рыцарь стражу несет. И это в женской обители. Ай-яй!
Марфа проговорила:
— На этой неделе съедет Марина из монастыря в царские хоромы.
— Не заразил бы монахинь блуд государевой невесты… Молодые черницы на шляхтичей поглядывали, сама видела. — Постучала посохом о пол. — Наложу епитимью[28] на грешниц! Постом и молитвами изгоню из них бесовское вожделение!
Охая, уселась в креслице. Инокиня Марфа закрыла Евангелие, поправила огонек свечи. Пригорюнилась.
— И на мне грех, мать Анастасия. Как стоять буду перед Господом?
Свела брови на переносице, застыла.
— Облегчи душу, сестра Марфа, покайся! — просит игуменья.
Инокиня покачала головой.
— Нет, мать Анастасия, моя вина, мне и крест нести.
Отвернулась, больше ни слова. Игуменья сказала недовольно:
— Гордыня тебя обуяла, сестра Марфа!
Встала, обиженно поджала губы, покинула келью.
Мельнице на Неглинке у Кутафьей башни, срубленной из бревен, столько же лет, сколько и ее хозяину. От времени бревна почернели и с засолнечной стороны покрылись сырым мхом. Когда родился нынешний мельник, в тот год его отец построил эту мельницу.
От весны до поздней осени мельница бездействовала. Она выжидала своего часа, когда завертятся жернова и зерно нового урожая потечет горячей мукой. Но до того надо пережить лето и осень, да чтобы были они урожайными. Тогда из муки свежего помола напекут бабы духмяных хлебов с хрустящей корочкой, пирогов и куличей разных.
Покуда же Неглинка с высоты запруды лила воду на лопасти застопоренного мельничного колеса, и оно вздрагивало, как норовистый конь.
Старая мельница у старого хозяина…
Подперев кулаком щеку, Варлаам задумчиво смотрел на лучину. Береза горела ровно, падали угольки в железный поставец, шипели. За стеной шумела Неглинка, а в углу мельницы, подложив под себя домотканое рядно, храпел мельник.
Надсадно ныло сердце у Варлаама. Он знал отчего. Да и у одного ли инока болела душа?
Сегодня пробирался Варлаам по Охотному ряду, услышал крики. Глядь, толстый гетман Дворжицкий с шляхтичами ворвались в толпу, люд конями топчут, плетками хлещут. Избили, смяли и ускакали.
Долго волновался народ на торгу, бранил панов, царю Димитрию досталось. Кричали во всеуслышание, приставов не остерегались:
— Доколь терпеть? Ордынцев прогнали, а этих в Москву сам царь привел!
— Какой он царь! Самозванец и вор, монах-расстрига Гришка Отрепьев!
Подьячий Посольского приказа те речи услышал, за самозванца вступился:
— Но, но, говори, да не завирайся!
Мужики тому подьячему кулаками под бока надавали — знай свое место. Не ты засыпал, не твое и мелется!
Открыл Варлаам дверь, и из мельницы пахнуло теплом. У Троицких ворот стрельцы перекликаются, дорожка лунная по воде стелется. Вдруг над Кремлем огнями засветилось небо, и загудели торжественно трубы, раздались радостные крики.
Заворочался мельник, зевнул шумно. Варлаам воротился, сказал с завистью:
— Без забот ты, Герасим!
— Человек от хлопот старится.
— Ты послушай, что в Кремле творится…
Мельник приподнялся на локте, ухо навострил:
— Ляхи веселятся.
— Сомнения недобрые посеял во мне владыка Филарет, и гложут они меня, аки червь: истинный ли царь Димитрий? — Варлаам мелко перекрестился, забубнил: — Не вводи мя во искушение, избави от лукавого.
— Молись, инок, — мельник засунул пальцы за ворот рубахи, поскреб шею. — И ты грешник, монах. Кто Димитрия за рубеж отвел? Ты! А он шляхту и немцев на Москву напустил.
— Воистину, Герасим, предал Димитрий Русь. Ох Господи, прости мне прегрешения мои. Снимутся ли вины с царя Димитрия, будет ли прощение ему?
— Не будет, — тянет мельник. И снова уверенно подтвердил: — Ни в кои века не простится ему, как Иуде, Христа погубившему. И тебя, Варлаам, недобрым словом поминать будут.
— Отмолюсь я, Герасим, — неуверенно сказал Варлаам.
— Хоть лоб разбей, монах, но по-иному не случится! От рода в род передавать будут, ты с Димитрием в Литву хаживал.
У Варлаама дрогнул голос:
— Злыми словесами изничтожаешь ты меня. Я же в тебе опору искал.
— Не Богу ты служил, дьяволам в образе бояр!
Потупил очи Варлаам:
— Не кори, уйду, Герасим, в ските глухом укроюсь.
— Я ль укоряю тебя? Душа твоя мятущаяся укор тебе вечный. А коли уйти задумал, не держу.
С ближними боярами и вельможными панами государь тешился охотой на лосей. И на той царской охоте гетман Дворжицкий срубил саблей старшего егеря только за то, что тот пропустил через цепь загонщиков тельную лосиху. Отрепьев гетмана не судил, даже слова ему не сказал. Егерей много, а Дворжицкий один, и он с Григорием от самого Сандомира в Москву шел, не покинул даже тогда, когда отъехали от него воевода Мнишек с панами.
Били бубны и играла в Кремле музыка. Чадили в руках шляхтичей смоляные факелы, и от их огней синее звездное небо сделалось далеким и темным.
Из монастыря в царские хоромы везли государеву невесту.
— Виват! — орало шляхетство.
Марина сидела в легком открытом возке, а вокруг горячили коней верные рыцари. Не хуже, чем в Кракове либо в Вильно, чувствовали себя вельможные паны.
Утром в Трапезную немногих позвали. Из панов Адама Вишневецкого с гетманом Дворжицким, а из русских бояр Нагого с Басмановым и Мстиславским, да еще оказали честь Голицыну и Шуйскому.
Они плечом к плечу стояли. Оба с виду рады, а на душе черные кошки скребли, желчью исходили князья.
Царский духовник Михаил в полном облачении приготовился к службе. Явился патриарх Игнатий, подмигнул Шуйскому, пробасил не зло, насмешливо:
— Прыток, князюшко Василий, от плахи не остыл, как в хоромы царские попал!
Шуйский обидеться не успел: вошел Отрепьев. Длиннополый кафтан золотом шит, каменьями дорогими сияет. Поздоровался. Склонили головы бояре и паны.
Тут снова раскрылась дверь, и воевода сандомирский с княгиней Мстиславской ввели государеву невесту. У князя Шуйского даже дух перехватило. До чего красива Марина и разряжена: платье красного бархата, рукава широкие, все в алмазах и жемчуге, на ногах легкие сапоги красного сафьяна, а на пышных волосах венец.
Постарались искусные мастера-ювелиры, переливал бриллиантами венец, сотканный из тонкой золотой паутины.
Царский духовник Михаил прочитал молитву, и Отрепьев повел Марину в Грановитую палату. Следом бояре и паны заспешили.
Едва в палату вступили, как Голицын Шуйского в бок локтем легонько толкнул и глазами указал. Глянул князь Василий Иванович и обомлел: рядом с царским престолом еще один, для царицы.
В Грановитой палате московские бояре, паны вельможные и послы Сигизмундовы. При входе Отрепьева с невестой по палате легкий шум пронесся, будто ветерком повеяло, и стихло.
Сел Отрепьев на престол, замерли все. От злости у Шуйского разум помутился, забыл, как ему и речь говорить. А Отрепьев с него глаз не сводит, хмурится, и бояре на Шуйского очи повытаращили, недоумевают. Голицын шепчет:
— Кажи слово, князь Василий.
Опомнился Шуйский, наперед выступил, глотнул воздуху:
— Великая государыня, свет Мария Юрьевна, Всевышний своей десницей указал государю и великому князю Димитрию Ивановичу на тебя. Взойди на свой престол и царствуй над нами вместе с государем Димитрием Ивановичем…
Гордо подняла голову Марина Мнишек, подошла к престолу, села с улыбкой. Михайло Нагой перед ней шапку Мономаха держит. Марина на Димитрия посмотрела, а он ей по-польски шепнул:
— Целуй.
Наклонилась Марина, губами к золоту приложилась. Холодный металл, шапка, опушенная мехом, пахла тленом… Вздрогнула Марина, отшатнулась, побледнела. От бояр это не укрылось, зашушукались:
— Случилось-то чего?
— Да-а… Не к добру…
Но Отрепьев вида не подал, кашлянул в кулак, поднялся. Сказал духовнику:
— Неси шапку в храм.
И по коврам, по бархату двинулись в Успенский собор венчать Марину на царство.
Народ на Ивановской площади толпится. Ему в храме нет места. Глазел люд и диву давался, меж собой переговаривался громко: