Да ей-то что? Боялась одного: дрожала над сыном.
А он рос буйным и отчаянным. И ей становилось ещё страшнее. Таким она представляла себе по рассказам в девичестве царя Ивана Васильевича.
И трепетала при воспоминаниях о словах брата Михаила, когда тот, завидев её в Христов праздник идущей с сенными девушками к заутрене, воздел в удивлении к небу руки в золотых рукавах: «Машка, да ведь попадись ты на глаза царю Ивану, когда он задумает жениться, — и быть тебе царицею на Москве!» И как в воду глядел...
И когда это сбылось, когда её внесли после венца в царскую опочивальню, в сенник, когда её ухватила прямо за грудь холодная, но сильная костлявая рука — она лишилась чувств... И лишалась их каждый раз, несмотря на молитвы Богу, когда её приводили в эту опочивальню.
Только подобное длилось недолго. Она понесла с первой ночи, и когда это стало предметом царских хвастливых разговоров — царю было впредь достаточно иных девичьих тел. Она лелеяла своё бремя, очень справедливо догадываясь, что ребёнок может оказаться первым и последним, вышедшим из её лона. Она денно и нощно клала поклоны перед иконами, чтобы Бог даровал сына. И молитвы были услышаны.
Когда родился сын Димитрий — с того самого дня для неё перестало существовать всё иное в мире. Пусть Бог простит, но её не очень тронула ни весть о смерти старшего царевича Ивана, наследника престола, ни даже весть о кончине самого страшного грешника, Ивана Васильевича.
Она с трудом поняла, что слабое здоровье царя Фёдора Ивановича, вступившего на престол, открывает перед юным Димитрием прямую возможность стать царём, — так толковала мамка Димитрия, Василиса Волохова.
«Матушка-царица, береги его от дурного глаза! — твердила Василиса. — Береги от дурных людей. Как бы Борис Фёдорович не задумал злого, — говорила она о правителе Борисе Годунове, царёвом шурине. — Ведь о престоле мечтает...»
А всё уже шло к опасности. Царица Ирина, сестра Бориса Годунова, напрасно тщилась выносить в своём чреве ребёнка. У царя Фёдора Ивановича всё меньше оставалось надежды сделаться отцом.
Л в Угличе, в удельном княжестве, рос мудрый царь. И она, мать, начала в это твёрдо верить. Потому что в это верили её братья. Они мечтали о том времени, когда будут окружать престол племянника. Мальчик страдал, правда, падучей болезнью. Но знахари твердили, будто это он перерастёт. Что подобное творилось и с покойным царевичем Иваном, его старшим братом. И тот — перерос. Они говорили, а в материнском сердце ширились розовые надежды. А болезнь спешила доказать своё.
В те весёлые весенние дни в Угличе вздохнули в надежде.
Она, мать, измученная бессонными ночами, побывав вместе с сыном у обедни, отпустила его погулять, в заднем дворике вместе со сверстниками, а сама с братом Андреем села обедать в верхней горнице. О Господи! Лучше бы она страдала голодом до конца своих дней! Едва раздался со двора крик, она, так и не вникнув ни тогда, ни впоследствии в слова, уже поняла смысл того крика: совершилось самое страшное...
До сих пор она помнит только одно: у няньки на руках покоилось сыново тельце. Плетями, безжизненно, свисали вниз тоненькие руки в оковах золотых парчовых рукавчиков, а с длинных, закурчавленных в кольца лоскутков волос скапывала чёрная кровь... Она потом колотила поленом по голове мамку Волохову, под звуки громового колокола, который сзывал угличан. Она выкрикивала имена убийц, видела ручьи новой крови. Она сидела день и ночь у гробика. И всё же не могла поверить, что это её сын. Будто в гроб положен кто-то иной. Будто убит не Митя.
А затем последовало наказание. Все Нагие, в том числе и она, мать, в девичестве Мария Нагая, оказались обвинёнными в измене царю Фёдору Ивановичу. Они, дескать, поднимали в Угличе восстание.
А кто бы мог удержать людей от мести убийцам? И город Углич теперь в разорении. Жители кто казнён, кто бит батогами и сослан в Сибирь. И даже колокол, говорят, который булгачил народ, отправлен туда же.
Она равнодушно пропускала мимо ушей какие-то толкования комиссии во главе с присланным боярином князем Василием Ивановичем Шуйским о каком-то ноже, которым Митя-де зарезал сам себя... Этого быть не могло.
Она терпеливо дожидалась, когда у изголовья появится белокурая послушница, поведавшая неожиданную и желанную весть. Потому что уже не единожды склонялась к мысли: в гробике, возле которого сидела столько дней и ночей, лежал не сын. И личико, которое омывала слезами, было не его. Именно из-за слёз она не могла его разглядеть. Её сводил с ума замогильный цвет этого лица. Она не придавала первоначально этому никакого значения, будучи подавленной случившимся, как и не придавала никакого значения всему тому, что с нею делают, куда и зачем везут, зачем переодевают, зачем помещают в полутёмную келью и велят отныне называть себя сестрою Марфою. Но образ сына, которого она помнила отчаянным мальчишкой, она никак не могла связать с неподвижным синим трупиком, лежавшим в пышном золотом гробике. И когда он начал являться ей во сне, всё такой же, по-прежнему неудержимый, — это чувство, что в гробу был не он, усиливалось против её воли, вопреки её пониманию. Ведь достаточно было открыть глаза, взглянуть на своё одеяние, на помещение, где она находилась, послушать тишину, нарушаемую мощным звоном, который в келью проникал очень невыразительно, — и понять, чем вызваны эти страшные перемены в жизни.
Она усердно молилась Богу. Первые месяцы не вставала с колен, кожа на которых огрубела и стала каменной, равно как и кожа на локтях. Она умоляла Бога послать ей успокоение, дать возможность поскорее свидеться с сыном на том свете.
Но в сознание нет-нет да и начинало снова закрадываться страшное сомнение: а что, если она умрёт, если сойдёт в загробный мир и только там узнает, что сын её остался здесь, что её обманули? Зачем? Кому это понадобилось?
Лёжа на жёсткой монастырской постели, она начинала перебирать в памяти свою давнишнюю жизнь и начинала примечать туманные давние полунамёки братьев, что хорошо-де было бы иметь при угличском дворе похожих лицом на царевича мальчиков, что так всегда водилось при царских дворцах, что и у царя Ивана Васильевича было несколько таких человек, которых он даже посылал вместо себя показаться перед боярами, а то и перед чужеземными послами, — и никто ничего не заподозрил.
Тогда она воспринимала подобное как забавные рассказы, вроде тех, какие вслух читали приставленные к царевичу учителя. Она не задумывалась, не примеряла услышанного к Мите. Но здесь, в келье, она начинала отыскивать в прошлом что-то новое и новое. И ей уже казалось, будто неспроста получалось так, что мальчики при угличском дворе, взятые для игр и забав с царевичем, были как две капли воды на него похожи и что неспроста у него вдруг появилась болезнь, о которой она ничего не подозревала прежде, пока он был маленьким.
Она частенько вскакивала с постели даже в те редкие минуты, которые выпадали для отдыха, и, задыхаясь, спрашивала у Бога:
— Господи! Подай мне знак!.. — и бросалась к свечам в углу, которые обливали жёлтым светом Божий лик.
А то старалась забыться во сне, чтобы снова увидеть дорогое подобие, чтобы услышать обещание надежды из Божиих уст.
Только всё тщетно.
И вот сегодня она услышала эти слова.
Это были они. Надо было понять. Надо было поверить.
Но из чьих уст это прозвучало?
Она наконец не сдержалась и спросила у старицы, где же новая послушница, которая была у неё в келье сегодня утром. Старица сначала сделала вид, будто ничего не расслышала. Но когда, спустя какое-то время, вопрос был задан снова, то старица посмотрела на неё с выразительным удивлением.
— Да что ты, сестра? — сказала старица. — Не было у тебя в келье сегодня никакой послушницы. А только ещё будет. А пока поспи... И Бог пошлёт тебе выздоровление...
Однако она не хотела оставаться в чужой просторной палате. Через непродолжительное время она попросила отпустить её в свою келью и ещё по дороге туда задалась вопросом: а знала ли юная послушница, кто скрывается под именем инокини Марфы? Нет, отвечала сама себе. Здесь об этом никто ничего не знает, кроме, наверное, самой игуменьи. Ничего не знает и эта старица. А может, игуменье тоже ничего не известно?
Была ещё надежда, что старица что-то перепутала, что юная отроковица появится снова в келье, стоит лишь туда войти, улечься на постель и закрыть глаза. И тогда всё прояснится.
Однако она вошла, успела прочитать перед иконою святого Николая несколько молитв, и дверь действительно отворилась, и вошла послушница.
— Матушка игуменья велела спросить...
Но это была незнакомая послушница.
На вопрос, где же находится та послушница, которая была здесь сегодня утром, эта громогласно отвечала, что сама она здесь новенькая, что она здесь ещё никого не знает и потому ни на что ответить не может, но готова услужить не хуже прочих.
— Ступай, милая, ступай себе с Богом, — сказала инокиня Марфа.
Ей нужно было понять, кто же подал такую драгоценную весть, которую от неё хотят скрыть, даже сейчас.
Но весть такую послать может только Бог!
И когда послушница удалилась, инокиня Марфа поспешно опустилась на колени, подняла глаза горе и громко сказала:
— Благодарю тебя, Господи! Мне теперь понятно, зачем я ещё живу...
В её мыслях снова кружилась Москва.
10
В киевской корчме, при шумном Подоле, под высокими тополями с пыльной листвою, коваль Свирид окинул коней взглядом и с пониманием покачал головою:
— Что же... Всё сейчас сделаю, — а дальше посоветовал: — И всё же вам лучше спуститься туда на плотах. Кони долго в себя приходят. Коню нужен отдых.
Андрей Валигура задумался. Отец Григорий принялся расспрашивать:
— Да как это лучше сделать? Чтобы на плотах по Днепру?
Он был уверен: люди перед ним не станут кривить душою. Не соврут.
— Главное — без задержки! — напоминал отец Григорий. — Чтобы побыстрее. Чтобы кошевого застать, пока в море не ушёл. Мне Герасим Евангелик говорил.