Извозчик, по-местному — веттурино, стоял возле белой стены. Коричневую кожу на его лице прописала кисть самого Тинторетто.
«К фонтану... Снова...»
Веттурино вскрикнул. Мулы вздрогнули и потащили скрипучий возок.
Перед глазами плыла разноцветная шумная толпа.
Возле фонтана выросла фигура девушки. На узком плече в золотистого цвета кувшине плескалась вода. Капли сверкали под солнцем.
«Здесь!»
Веттурино повернул голову, протянул руку. Пальцы впились в плечо седока.
«Иди за мною!» — вдруг оскалились белые зубы между чёрными губами.
Стало нестерпимо больно...
— О Господи! — сказали знакомым голосом. — Вот сюда, синьор Паччионелли. Езус-Мария!
На крепких руках у лекаря Паччионелли застывали капли крови.
— Что снилось, serenissime[14]? — спросил, улыбаясь как всегда, лекарь.
— Всё то же. Был студентом в Падуе.
Пациенту хотелось ответить бодрым голосом. Но голос звучал тихо.
— Это хорошо, — выразил своё мнение лекарь. — Но сегодня придётся отдохнуть, пан канцлер. Поспать... Даст Бог, снова побываете в Падуе. Теперь хотя бы во сне.
— Но... Мне надобно работать. Надо успеть.
— Завтра, полагаю, serenissime, всё уладится.
— Завтра... Завтра...
Граф Замойский, великий канцлер и коронный гетман Речи Посполитой, молил сейчас Бога только об одном: дать ему возможность составить надлежащую речь для произнесения её в сейме.
Речь могла стать его vox ultima cygnea[15]. Его завещанием. А потому канцлеру хотелось выразить свои опасения и свои советы: как надлежит поступать в дальнейшем королю и сейму ради благополучия государства.
И вот...
Болезнь отыскала во сне.
— Нет ли известий из Кракова? — спросил канцлер.
Из Кракова — это от короля.
Секретарь понимал. Секретарь ответил:
— Нет.
Лёжа на постели, приготовленной в кабинете, канцлер сожалел, что не успел, не смог и уже не успеет и не сможет обезопасить государство, как успел, ему казалось, обезопасить своё родное гнездо — Замостье. С юга Замостье прикрыто глубокими прудами, с севера и запада — непроходимыми болотами. С востока крепость обрамлена особой оборонительной стеною. Это при том, что оборонительные стены города по всему периметру способны выдержать продолжительную осаду неприятельского войска. На них достаточно башен и достаточно пушек. Расставлены они к тому же по науке и требованиям первейших европейских авторитетов. А в ширину эти валы, тоже по всему периметру, достигают таких размеров, что на них спокойно разминутся встречные экипажи.
Но Речь Посполитая, огромное государство, открыта почти со всех сторон. И защищать это государство должны люди. А этих людей надо уметь организовать.
— Именно. Организовать. — Канцлер поднял с подушки голову.
Мысль его подтверждали самым наглядным образом две карты, которые висели на стенах кабинета. Одна из них представляла собою Замостье в развёрнутом виде, как бы с высоты птичьего полёта. Границы города, его стены, очерчивали чёткие линии. На другой, где изображена вся Речь Посполитая, государственные границы проступали как-то размыто, особенно на востоке. Но в ещё большей степени размытость их представала на юге. Будто картограф не успел там вывести всем известную надпись: «Hie sunt leones»[16].
— О Господи! Дай мне своё позволение!
Уже не первый месяц Замойский с горечью чувствовал, как оставляют его телесные силы. Прожитые сейчас дни начинал считать подарком судьбы и нисколько не был уверен, придётся ли ему вот так же завтра отходить ко сну, как удалось это сделать сегодня.
Горькие раздумья лишали сна, хотя и поддерживали дух, когда становилось невмоготу, посреди ночи он скатывался с постели, пробирался к конторке и склонялся над рукописью. Писал, писал, зачёркивал и снова писал. Чтобы наутро снова всё переиначить. Он понимал, что речь должна быть чрезвычайно краткой (длинных речей в сейме не слушают), зато очень убедительной. В сейме достаточно не угодить кому-нибудь одному: тот прокричит своё veto — и все твои старания пропали даром.
— Serenissime, — предупредил его, качая головою, синьор Паччионелли, — давайте говорить о чём-нибудь ином. Нельзя так...
А ещё в промежутках между писанием канцлер погружался в чтение книг римских авторов. Его увлекал не столько строгий стиль и выверенность композиции, присущие Цезарю, Цицерону, Вергилию, сколько выразительность языка, которую чувствовали Плавт или Теренций. Сочинения Плавта и Теренция постоянно лежат на его столе.
Он понимал, что речь, при своей краткости, должна быть чрезвычайно убедительной. Стоять у конторки с каждым днём становилось труднее. И всё же старый канцлер не полагался на помощь многоопытного врача. Синьор Паччионелли окончил курс в том же Падуанском университете, в стенах которого 3амойский провёл свои лучшие, студенческие, годы жизни. Он, Замойский, тогда ещё совершенно юный, успел к тому времени объехать всю Европу, надолго задерживался в Париже, в Страсбурге. Увлекаясь латынью, написал трактат о римском сенате. Надо сказать, что синьор Паччионелли обучался в Падуе примерно в то же время, прибыв туда, правда, несколькими годами раньше. Возможно, они не раз встречались на узких улочках и уж точно носили одинаковые широкополые шляпы с перьями, одинаковые длинные шпаги с серебряными колёсиками на кожаных ножнах. Обучаясь на разных факультетах, они лично не познакомились. Зато теперь в разговорах воскрешали названия падуанских улочек и площадей, припоминали, как выглядят развалины античных строений, чем пахли замшелые стены древних замков. Толкуя о давнем, они отчётливо представляли глаза итальянских девушек, таскавших от фонтанов кувшины с водою. Они слышали голоса тогдашних веттурино и скрипы возков, влекомых медлительными мулами. Девушек могли назвать по именам. То были очаровательные создания, красотою которых любовались питомцы всех факультетов. Господи, мысленно произносили бывшие падуанские студенты, глядя друг на друга, как быстро убегает время — tempora effugiunt[17].
Синьор Паччионелли, старше графа двумя годами, выглядел сейчас довольно моложавым человеком. Нельзя было сказать, что ему пошёл шестьдесят шестой год.
«Такого ещё могут взять в гусары!» — одобрительно говорил Замойский. «Готов служить только под вашими знамёнами, serenissime», — в тон ему отвечал синьор Паччионелли.
Сам же Замойский старился на глазах. У него недоставало передних зубов. Он уже плохо различал буквы, всё чаще поручая чтение секретарю. Но неважно и слышал. Он почти лишился сна. Особенно донимали длинные зимние ночи. Не приносила утешения даже возможность бесконечного бдения над книгами, о чём когда-то мечтал, обретаясь в дальних походах. Утомляло однозвучное завывание ветра в бесчисленных трубах на свинцовых крышах замка. И это при том, что едва-едва миновало три года с последней уже наверняка победы, когда войско под его руководством разбило турок в молдавских горячих степях.
«Что же, — утешал себя старый воин и дипломат, — состарила меня до срока верная служба Речи Посполитой. И мне нечего стыдиться». — И тут же припоминал, как подкосило его здоровье известие о смерти короля Стефана Батория. Horret animus meminisse[18].
Стефан Баторий, избранный на престол после смерти Сигизмунда-Августа, пленил молодого Замойского грандиозными планами о создании славянского союзного государства, способного противостоять исламскому миру. На турок следует ударить из Москвы, через Персию! В новосозданное государство должны были войти славянские земли. Именно на войну с турками были даны деньги в Ватикане. Но война, которую Баторий вёл с московитами, утомительная осада Пскова — всё это воочию показало: осуществить задуманное очень трудно. Если вообще возможно. Если доступно человеку. Баторий понял, какими неистощимыми силами обладает Московское государство. Заключив в конце концов мир с Иваном Грозным, Баторий тут же обратился к реорганизации самой Польши. Он многого успел добиться. Он бесстрашно ограничивал власть польских магнатов. Он был уже на пути отмены права liberum veto[19]. Но Баторий вдруг уснул навеки. Папа Римский Сикст, узнав о том, говорят, заплакал.
Баторий умер, не оставив наследников.
Замойский тогда использовал всё своё умение и всю свою ловкость, для того чтобы на престоле сел нынешний король Сигизмунд III. Замойский надеялся найти в нём единомышленника и продолжателя дела Батория. Тем более что за Сигизмунда стояла его родная тётка Анна Ягеллонка, супруга покойного Батория.
Но как горько осознавать ошибку сейчас. Когда уже иссякают силы. И почти ничего не сделано. Король Сигизмунд, оставаясь в душе шведом, уповает на слепое поклонение всех народов Папе Римскому. Себя он считает папским вассалом. Сигизмунд не понимает, каким благом для Речи Посполитой может стать мир, заключённый с Москвою на ближайшие двадцать лет. Мир стоил больших усилий. И его надо оберегать. Болью для Речи Посполитой остаются сейчас отношения с Оттоманской империей. Турки всё ближе. Всё ожесточённей рвутся к сердцу Европы.
А Сигизмунд способен в любой момент разорвать мир с Москвою. Он тешит себя надеждами на появление царевича Димитрия, сына Ивана Грозного. В последнее время тень московского царевича связывают даже с именами князей Вишневецких. Будто он — в их владениях. Будто они его признали, помогают готовить войско для похода на Москву. И король не отмежевался от подобных деклараций. Точно известно: он потребовал от князя Адама Вишневецкого объяснения, вернее — подтверждения, что у него находится царевич Димитрий. Вместо того чтобы взять самозванца под стражу.
Стоять у конторки иногда уже невозможно. И вот — новая напасть.