— Ту-ту-ту!
Там запели песню.
Небо над войсками было совершенно чистое. Из-за леса вставало солнце.
Правое крыло большого полка, по-прежнему вяло, начало подниматься на холм, чтобы оседлать его вершину, где высился мощный дуб. Войско как бы топталось на месте, скользя и оступаясь тысячами ног, ругаясь в тысячи глоток. И вдруг по заснеженному склону холма со свистом, в рёве труб, на борисовцев ударил отряд польских гусар.
— А-а-а! — лопнул воздух от единого крика.
Это получилось так неожиданно, так невероятно, что капитан Маржерет не поверил своим глазам.
А в ответ раздалось болезненное и протяжное:
— У-у-у-у-у!
Это напоминало попытки осы поразить своим жалом огромного быка.
Конечно, масса войска после короткого замешательства отразила неожиданную для неё атаку. Но движение борисовцев уже было остановлено, хотя воины в задних рядах, ещё не совсем сообразившие, что происходит, продолжали повиноваться отчаянным крикам своих десятников и напирали на передних товарищей.
— Живо! Живо! Бараны!
Не успели отринуть в сторону налетевшие польские конники, уронив на снег нескольких своих товарищей, как уже по другому склону холма, но с той же неожиданностью и с тем же напором, ударила новая волна гусар. Войско борисовцев подалось бы, конечно, назад, да не могло из-за упорства задних рядов. Началась страшная давка, послышались крики, стоны:
— А-а-а!
Эта атака тоже была отражена.
Третью атаку совершило уже большее количество всадников, а когда и их предприятие обернулось относительной неудачей, то на вершине холма, где красовался осыпанный снегом дуб, появился вдруг всадник на белом коне, с оголённою саблею в руке. На голове у него сверкал золотом шлем, из-под красного плаща виднелись такие же сверкающие латы.
Появление всадника было встречено громом приветствий, которые уже окончательно озадачили и насторожили войско князя Мстиславского.
— Это он! — услышал капитан Маржерет крик из среды воинства большого полка. — Это царевич!
— Царевич! — раздалось ещё несколько криков, но они были подавлены, словно кричавшим зажали горло.
И тут одновременно по склону холма на московское воинство ударило ещё несколько отрядов — и слева, и справа. Но самым мощным показался капитану Маржерету отряд под водительством того, кого многие признавали уже за царевича Димитрия. Молодец этот скакал во главе всадников, одетых в синие кафтаны. То были его соотечественники.
— Ура! — покатилось по склону холма.
— Ура!
— Ура!
Мощный крик наполнил окрестности. Капитан Маржерет оглянулся на свою роту. Бывалые вояки внимательно за всем следили, но скрывали собственную тревогу, перебрасываясь громкими, ненужными сейчас фразами.
Правое крыло большого полка князя Мстиславского дрогнуло. Передовая линия его заколебалась, задёргалась, словно раненая птица. Масса людей устремилась назад, сминая всё на своём пути. Возле золотого огромного знамени, где находился сейчас князь Мстиславский, учинилось столпотворение. Там мельтешили красные кафтаны аркебузиров. Именно туда рвались воины, ведомые загадочным всадником на белом коне.
11
— Победа!
— Победа!
А пану Мнишеку всё ещё не верилось, что это правда. В ушах гремели мушкетные выстрелы, слышался топот копыт и стояли человеческие крики и стоны.
— Победа! Победа!
В наступающих сумерках его поздравляли не только полковники Дворжицкий и Жулицкий, не только разгорячённый боем сын Станислав, чья рота, кстати, отличилась великолепной выучкой, напором, скоростью, не хуже самых лучших рот Дворжицкого, Фредра, Наборовского, Борши и прочих. Не хуже роты, что ринулась в атаку под началом самого царевича.
Поздравляли не только Андрей Валигура, Петро Коринец, капитаны и ротмистры, бравые казацкие атаманы, отчаянные головы, как польские, так и московитские, как запорожцы, так и донские чубатые молодцы.
Гетман не скупился на благодарности от имени государя. Все воевали достойно. Потому и победа. Если только в это можно поверить. Поскольку противостояла уж очень грозная сила. Была опасность, что эта сила прижмёт царевичево войско к стенам осаждённой крепости. Так поступают полководцы. Но ничего подобного не случилось. Не случилось?
В шатре, поставленном посреди лагеря, куда были созваны самые видные участники сражения, к гетману обратился царевич.
Высоко вздымая голубой кубок с красным венгржином, царевич сказал:
— За нашу победу, пан гетман! Виват!
— Виват! — ответил гетман ещё как бы во сне.
Царевич не снимал с себя золотого панциря, в котором вёл своих воинов. В рыжеватых волосах, ниспадающих на плечи, отражались огоньки свечей.
— Виват! Виват! — ударило в потолок шатра и пошло гулять по всему лагерю.
Пан гетман не выдержал.
— Государь! — сказал он, глядя в голубые глаза царевича, в которых также промелькнули рыжие огоньки, но которые были наполнены ликованием. — Государь! Этой победой мы обязаны прежде всего вашему появлению на поле битвы! Не говоря о том, что вы лично сражались как Александр Великий при Гранике. Я за вас боялся. Ведь фортуна, пусть она и царская, caeca est[33], известно. Так что поздравления эти должны относиться прежде всего к вам.
Царевич звонко засмеялся и обнял старого гетмана.
— О победе сегодня же напишу невесте, — сказал он тихо.
Затем царевич выпил вино и указал пальцем на изящную иконку, висевшую у него на груди поверх панциря. Иконку эту, гетман знал, подарили ему иезуиты, отец Андрей и отец Николай. Сейчас они оба стояли в дальнем углу — бородатые и с длинными волосами, как и православные священники. Вели себя очень спокойно, оставаясь почти незаметными.
— Справедливому делу помогает сама Богородица! — сказал царевич. — Об этом впервые поведал мне мой спутник, когда мы ещё пробирались в Литву. Я был тогда наг и сир.
— Виват! Виват! — раздавалось под высоким пологом.
В шатёр раз за разом, в клубах седого пара, входили всё новые и новые воины. Стражи пропускали их без проволочек. Они наполняли помещение запахами пороха, костров, новыми бодрыми криками. Они торжествовали, чем усиливали уверенность старого гетмана.
— Победа! Победа!
По-прежнему наблюдавший за всем этим Андрей Валигура успевал выслушивать донесения. Одни гонцы сменялись другими.
— Государь! — говорил Андрей в промежутках между тостами. — Неприятель, добравшись до леса, верстах в десяти отсюда окружает себя засеками, завалами и строит шанцы.
Содержание донесений тут же становилось предметом разговора в шатре.
— Го-го-го! — раздавались крики. — Вон куда сиганули борисовцы!
— Неприятель нас боится! — громче всех витийствовал полковник Дворжицкий. И тут же обратился к царевичу: — Государь! Нам следует немедленно довершить начатое утром. Пока князь Мстиславский не в состоянии отдавать приказы!
— Да! Да! — поддержали полковника. — Мы бы взяли его в плен, если бы нам помогли другие роты!
— Да! Если бы ударила пехота!
— Если бы государь двинул вперёд всё своё московитское войско!
— Что говорить! Здорово дрались аркебузиры князя Мстиславского! Они его отбили!
— Хотя получил он не менее трёх ударов по шлему!
Царевич остановил кричавших взмахом руки.
— Нет, — сказал он решительно полковнику Дворжицкому, но не только ему. — Никогда не допущу гибели безвинных людей. Потому и не отдал такого приказа. А князь Мстиславский не помог и не поможет своим присутствием. Мы заставим их сдаться без сражения. А когда я войду в Москву — Мстиславского не за что будет и наказывать. Впрочем, я никого не собираюсь наказывать, кроме злодея Бориса. Даже Басманова помилую. Сердце моё разрывается от одного понимания, что завтра придётся хоронить моих подданных.
— Государь! — начал гетман Мнишек. — Потери с нашей стороны незначительны по сравнению с потерями неприятеля. Правда, тяжело ранен полковник Гоголинский...
— Погибли русские люди! — с горечью возвысил голос царевич. — Погибли по вине злодея! — И он опустил голову.
Убитых как с той, так и с другой стороны хоронили в общих могилах.
Царевич хотел ещё раз подчеркнуть, что все московиты, его подданные, дороги ему одинаково. Он плакал при погребении так открыто, что пан Мнишек опасался, как бы присутствующие не усмотрели в его слезах нарочитости.
Царевич повторял слова вслед за православными священниками.
Иезуиты, оба в одинаковых чёрных сутанах, совершив над убитыми поляками службу на латинском языке, держались в стороне. Католиков среди убитых оказалось мало.
Молитвы православных священников продолжались зато очень долго. И пану Мнишеку вскоре стало казаться, будто в Неискренности царевича мог заподозрить только он сам, пан Мнишек. Да ещё иезуиты. Только им троим и ведомо о тайном принятии царевичем католической веры. Ведомо им троим и содержание его послания к Папе Римскому.
Стоять под порывами холодного ветра, на морозе, пусть и небольшом, было невыносимо тяжело. Пан Мнишек чувствовал, как у него начинают коченеть ноги. Он понимал, что в значительной степени этим чувством обязан своим годам и своим недугам. Однако нечто подобное заметил он и в поведении прочих польских военачальников. Они тоже не могли оставить эти похороны, не могли уйти, как поступили простые воины и даже ротмистры. Они закрывались от ветра рукавами. Они притопывали сапогами. Они страдали, но терпели. И тут пан Мнишек заметил, что холода вовсе не ощущают православные, творящие свои молитвы. Его не чувствует и царевич, одетый к тому же довольно легко.
Ещё неясное, но уже явственное беспокойство начало терзать пана Мнишека. Ему вдруг припомнилось, что в этом походе царевич получил послание от Папы Римского. То был запоздалый ответ на послание в Рим, которого царевич не дождался, находясь в пределах Речи Посполитой, о котором говорили и в Кракове, и в Самборе. Но теперь, получив наконец ответ, царевич не обмолвился о нём ни словом. Конечно, пан Мнишек не сомневался в чувствах царевича к панне Марине. Царевич по-прежнему готов говорить о ней в любое мгновение, но... Так ли откровенен он, как может показаться окружающим? Так ли искренно принял он католическую веру?