А тут...
У собравшихся кружились головы...
— Государь, — произнёс торжественно Басманов, ударяя деревянным молотком о нарочитое звучащее приспособление, — можешь говорить сколько тебе понадобится!
— Хорошо, — отвечал Басманову царь, спокойно, как на само собою разумеющееся. — Хорошо.
Царь сидел вовсе не на троне, но в первых рядах, среди бояр, и сидел без барм, даже без шапки.
Впрочем, и Андрей Валигура торчал среди бояр с раскрытым от удивления ртом.
Разве мог он ещё совсем недавно, кажется ещё год тому назад, на Подолии, на Украине, представить себе в мыслях, что дождётся такого удивительного времени, что станет думным боярином на земле своих отца и деда, на земле своих предков? Что будет заседать в московском Кремле, в Грановитой палате? Будет лицезреть Патриарха, блистающего сединою и золотом одежды? Пускай ещё и не совсем Патриарха. Ещё не возведённого в сан. Разве можно было предположить, что вокруг будут сидеть важнейшие в государстве люди?
Что говорить, Андрею и сейчас нелегко было отважиться на подобное дерзкое поползновение. Накануне царю довелось приказать своему верному слуге стать думным боярином. Да ещё и не просто думным, но с чином великого подчашего, как принято при польском королевском дворе. И это при том, что сам боярин Богдан Бельский возведён царём в чин великого оружничего, что старик теперь восседает рядом с ним, с Андреем, впереди прочих важных бояр. А дьяк Сутупов, скажем, путивльский знакомец, сразу признавший в царевиче сына Ивана Грозного и передавший ему когда-то значительные деньги, привезённые из Москвы, — дьяк Сутупов стал великим печатником. Сидит сейчас среди бояр и рыжебородый Таврило Пушкин, смело бросившийся из Орла в Москву, чтобы читать перед народом московским грамоты нового царя. Сидит здесь и бывший черниговский воевода Иван Татев, так много пособивший при взятии первой серьёзной крепости на пути к Москве. Есть тут и бывший путивльский воевода — князь Василий Рубец-Мосальский. Сидит и дремлет с важным видом Наум Плещеев, товарищ Гаврила Пушкина в опасном деле. Сидят и прочие, кто доказал свою преданность законному царю. Причём доказал ещё до того, как народ единогласно призвал Димитрия на царствование. И даже дьяк Афанасий Власьев, до конца стоявший за Годуновых, но прозревший всё-таки, — даже Власьев обласкан новым государем. Обласкан за необычайную образованность и способность к дипломатической службе.
— Государь! — ещё раз напомнил Басманов. — Ты волен говорить!
Басманов уже свыкся с обязанностями главного распорядителя на важных собраниях.
Молодой царь, с горящими глазами, со смелыми движениями рук, начал держать свою удивительную речь перед боярами, перед думным народом и перед духовенством.
— Собрались мы сюда не так, как могли вы собираться прежде, — сказал он, и слова его полились звучно и неудержимо, словно весенний ручей.
Слушатели вскоре перестали понимать, чему следует больше удивляться. Тому ли, что царь говорит лично, либо же тому, что он говорит перед ними уже столько времени. Говорит как по писаному, не запинаясь, не задумываясь, не сомневаясь? Либо тому, что он говорит такие вещи, о которых и не помышляли прежние московские цари?
— Не Боярской думой отныне будет именоваться этот самый высокий в государстве совет, — звучал молодой порывистый голос, — но сенатом! Се-на-том! Потому что не одни бояре будут впредь подавать здесь мудрейшие советы. Но будете отныне собираться здесь вы и прочие умудрённые жизнью люди, как собираются подобные государственные советы по всем европейским странам. Как собирались они ещё в Древнем Риме. Да ведь и слово само пришло к нам оттуда, из римской древности, из бронзовой латыни. И значит оно само по себе — собрание старейшин, то есть обогащённых жизненным опытом людей. Так что не будем и мы отставать от просвещённых стран. Но вскоре, даст Бог, и мы будем подавать им свои советы.
Царь передохнул, однако в ответ на свои слова ничего не услышал.
Даже Басманов оглядывался на сидящих, а сам не ведал, что надо говорить.
Правда, Басманов делал такие движения светло-русой головою, как будто одобрял услышанное. Вернее — точно, одобрял. Не одобрять не мог. Но не знал, что именно надо одобрять.
И только дьяк Афанасий Власьев, кажется, смотрел на царя с полным пониманием смысла высказанного им. Да и он не знал, стоит ли подобное сейчас одобрять или же сейчас ещё рано говорить о подобных нововведениях для России.
А царь продолжал, расхаживая и слегка вздымая руки:
— Ещё когда я только шёл к отцовскому престолу, друзья мои, когда я с помощью верных подданных одолевал врагов, уже тогда обещал я льготы моему послушному и терпеливому народу. И пускай ещё не принял я на голову царскую корону — причиною тому следует назвать ожидание приезда моей родительницы, моей многострадальной матери, ведь не годится человеку принимать ответственное решение без материнского на то благословения, — так вот, пускай ещё не возложили на мою голову царскую корону, но я сразу же направлю все свои силы на то, чтобы как можно больше льгот получили мои подданные. Новым указом отныне запрещаю людям отдавать в кабалу своих детей. Своим другим указом я удваиваю плату приказным людям в присутственных местах и в судах, зато запрещаю им требовать взятки от приходящих с просьбами людей. Отныне объявляется мною право свободного передвижения моих подданных как внутри государства, так и за пределами его. Каждый волен отправляться куда кому вздумается. Каждый может заниматься ремёслами, торговлей, землепашеством — чем пожелает. Что касается меня, то я особенно буду поддерживать тех людей, которые намерены отправиться за рубеж учиться. Государству очень нужны образованные люди. У нас в Москве вскоре появится своя высшая школа, свой университет. Потому что русские люди природным умом и смекалкою нисколько не отличаются от прочих людей Европы. Только университет, конечно, не может возникнуть на пустом месте. И нельзя его создавать при помощи одних учителей-чужеземцев. В московском университете должно пахнуть русским духом. Я буду лично этому способствовать. А чтобы мои подданные имели доступ к своему государю, то отныне объявляется: такой доступ будет в каждую среду и в каждую субботу.
Бояре, которым уже отныне следовало называть себя сенаторами, слушали с недоумением, посматривая друг на друга.
Кажется, один Андрей Валигура верил каждому услышанному слову. Андрей чувствовал, как у него за спиною вырастают крылья. Он уже прикидывал, где именно удастся возвести в Москве здание университета.
Он уже видел себя в окружении молодых лиц, жаждущих знаний.
Басманов первый понял, что продолжительная до невероятности царская речь окончена.
Басманов уставился взглядом в собравшийся сенат. Но из множества людей перед ним никто так и не знал, что надлежит говорить сенаторам после выступления государя.
— Да, — произнёс озадаченно Басманов. — Оно конечно, нам есть над чем подумать... Но... — Он сам был в явном недоумении.
И неизвестно, чем бы завершилось первое заседание сената в Грановитой палате, если бы Патриарх Игнатий не кашлянул и не показал всем своим видом, что ему хочется высказаться.
Басманов обрадовался такой развязке.
— Великое дело творишь, государь наш, — начал Патриарх. — Наставляешь народ свой, как следует ему жить. Теперь уже и ребёнку малому понятно, какой ты хочешь видеть Россию. Великой и независимой. Мудрой и просвещённой. А народ свой — славящим Бога, умным и свободным. И что бы там ни говорили про тебя недруги наши, какие бы поклёпы ни возводили, а народ твой тебя поддерживает. И крепнет в наших сердцах уверенность, что быть при тебе нашей России могучей, великой и независимой. Будут у нас училища, будут свои учёные люди. И торговля наша станет процветать. И все, всё будем иметь. Многая лета тебе, государь наш! — Он осенил государя крестным знамением и удалился на своё почётное место.
И тогда лица сенаторов начали расплываться в довольных улыбках.
Тогда уже и Афанасий Власьев сообразил, о чём ему говорить.
Тогда уже и Богдан Бельский решил, что надо, надо поддержать своего воспитанника. Он пожелал сказать слово.
А вслед за ними готовились сказать своё слово прочие бояре.
Горлатные шапки одобрительно закачались.
6
С тех пор как её привезли по весеннему бездорожью назад в привычную уже для неё монастырскую обитель, приставили к ней настоящую бдительную стражу в лице двух глупых и безобразных, но сильных, как волы, монахинь, она сразу же поняла, что живительный покой для неё утерян, быть может — навсегда. По крайней мере, до тех пор, пока царская корона будет покрывать преступную голову Бориса Годунова.
Конечно, по тем настырным и однообразным вопросам, которые повторяли при последней встрече в непонятном для неё помещении сам Борис Годунов и его жена Марья, инокиня Марфа без труда заключила, что в мире совершилось что-то очень важное, прямо-таки ужасное для нынешнего царя, особенно для чуткой царицы Марьи, на которой лежит ещё грех её отца, Малюты Скуратова. Надо сказать, царица рычала как зверь, задавая вопросы.
«Скажи, поганая тварь, — шипела она, — твой ли сын лежал в Угличе в гробу?.. Скажи... Говори...»
Из разинутого рта летели ошмётки пены, словно из пасти бешеной собаки.
«Говори! Говори!»
«Говори, Мария!» — настаивал царь Борис Годунов, называя её прежним именем, как бы намекая на прежнее её положение в миру.
Под конец царица Марья схватила свою жертву за волосы и уже готова была впиться когтями в горло, задавить. Возможно, она бы сделала это, если бы не вступился Борис Годунов, не терявший, кажется, самообладания, но старавшийся найти выход и для себя, и для прочих людей.
«Лучше тебе сказать обо всём, Мария!» — повторил он несколько раз.
По этим вопросам и просьбам инокиня Марфа сделала твёрдое заключение, что разговоры о появлении царевича Димитрия имеют под собою самое серьёзное основание.