— Матушка-царица!
— Матушка-царица! Свет ты наш!
Люди радовались, что нашёлся наконец её сын, что Господь Бог сохранил его для неё и для своего народа.
— Матушка наша родимая!
Наконец она уже не могла не понять, что им всё ведомо, что они и собрались к дороге именно с целью порадоваться вместе с нею, поздравить её, пожелать ей здоровья и счастья.
И чем дальше продвигалась карета в сопровождении уже очень большого эскорта из множества конных стрельцов и людей благородного звания, из облачённого в сверкающие ризы духовенства, с образами в руках, — тем больше виднелось вокруг неё народа. Во всех церквах, какие только стояли по обочинам дороги, празднично гремели колокола. Оттуда выходили всё новые и новые священники, выносили иконы, осеняли поезд крестными знамениями. Можно сказать, не встречалось ни одного человеческого жилища вдоль дороги, где какое-нибудь человеческое существо оставалось бы безразличным к тому, что совершается сегодня.
И вдруг на возвышенном месте, куда карета поднималась с трудом по вязкому глубокому песку, колёса под нею завертелись медленнее, медленнее и замерли.
Можно было подумать, что всё шествие остановил Скопин-Шуйский. Но это было не так.
Молодая женщина, которая сидела рядом с инокиней Марфой, взглянула в окошко и растерянно прошептала:
— Царь...
Инокиня Марфа никак не могла потом припомнить, как и кто открыл в тот миг дверцу кареты.
Ей запомнилось, что она вдруг оказалась вне кареты, на зелёной тёплой траве, которую шевелил лёгкий ветерок. Весёлое солнышко в голубом небе ссыпало свои лучи ей прямо в глаза. Вокруг кареты собралось уже много народа. Скопин-Шуйский сидел на коне. Лицо молодого боярина казалось белым-белым. С криками радости соскользнул со своего коня какой-то молодой человек. Инокиня Марфа оказалась в его крепких объятиях, услышала обращённые к ней давно забытые слова:
— Мама... Мама...
Молодой человек целовал ей руки. Ветерок ерошил светлые волосы на его голове, а голубые глаза его излучали бесконечную радость.
— Мама... Мама...
Народ вокруг, видя всё это, не проявлял своих чувств в криках, как было бы привычно, понятно, но замер от благоговения.
— Мама... Мама...
Инокиня Марфа как только увидела эти голубые глаза под светлыми взъерошенными волосами, так сразу же прогнала прочь все свои сомнения, вернее — остатки сомнений.
Она обхватила руками эту самую дорогую для неё голову и закричала на всё поле:
— Сын мой! Сынок!
Она прижимала голову к себе. У неё не оставалось больше сил о чём-то размышлять, что-то сказать — кроме этих слов.
— Сын мой! Сын!
Она снова сделалась царицею.
— Люди! Народ московский! Вот он — живой!
Это ощущение уже не покидало её, даже когда она наконец высвободилась из крепких сыновних объятий, когда она уже ехала в карете, очень медленно продвигавшейся вперёд, а сын, её сын, шёл рядом с каретою, быстро шагая, не глядя себе под ноги, а глядя лишь на неё, свою мать, улыбался ей сквозь слёзы, которые ветерок и солнце высушивали на его дорогом для неё лице почти мгновенно. Однако щёки его увлажнялись снова. Рядом с ним шагал так же бодро какой-то высокий молодой человек с густыми кудрявыми волосами, которого он называл по-дружески Андреем, а вороных коней за ними обоими вели их слуги. И никто, в том числе и она, мать, не уговаривали царя сесть на коня. Потому что она, как и все, видела и понимала силу его сыновней любви, которую он таил в себе так много лет, которую не растерял после долгих скитаний, после страшных опасностей, подстерегавших его.
Женщины, сидевшие рядом с нею в карете, уже выплакали все свои слёзы. Уже в который раз повторяли они одно и то же:
— Есть на свете святая правда! Всемогущий Господь Бог не допустит на земле несправедливости! Это так...
А через несколько дней в Москве инокиня Марфа увидела то, о чём мечтала с того самого мгновения, как огромная ростом бабка-повитуха, с оголёнными до локтей красными руками, сказала ей неожиданно ласковым, медовым голосом: «Мальчик, государыня!» Уже тогда от этих слов она почувствовала такое облегчение, которое прогнало все её телесные и душевные страдания.
И вот теперь её Митя, её кровинка, венчался на царство...
Он был в золотном одеянии, усыпанном драгоценными камнями.
Он шествовал от царского дворца к Успенскому собору по широкому бархатному ковру, горящему алым огнём, в котором вспыхивали золотые нити. Он шагал впереди огромной процессии несколько поспешно, как бы угадывая материнское желание поскорее увидеть его в царской короне. Впереди него двигался высокий ростом протопоп, крестообразными взмахами кропя ему путь.
Затем она видела и слышала, как её сын перед алтарём в соборе рассказывал о своих скитаниях и бедствиях. Она снова живо представила всё это и облилась слезами. Впрочем, плакали многие присутствовавшие. Патриарх Игнатий, сам недавно возведённый в высокий сан, возложил на молодого царя блистающие бармы и специально изготовленную новую царскую корону. В руки дал скипетр и золотое яблоко — державу. Патриарх усадил нового царя на возвышенное место посреди собора, к которому вело двенадцать ступеней. Под пение церковного хора царя поздравляли все присутствовавшие. Затем, после литургии, Патриарх причастил его и совершил над ним миропомазание. А затем, после целования царской руки, уже в Архангельском соборе, перед гробом царя Ивана Васильевича, архиепископ Арсентий возложил на нового государя шапку Мономаха.
7
Ян Замойский умер в самом начале лета.
Говорили, что в день смерти он велел привести ко дворцу коня, на котором руководил своим последним сражением. Старику хотелось вроде бы даже посидеть в седле, да силы оставили его от одних нахлынувших воспоминаний. Он умер на вольном воздухе, рухнув, как отжившее дерево, на зелёную траву. Его не успел подхватить даже верный лекарь Паччионелли.
О недугах старого канцлера знали давно и повсеместно.
Все были заранее готовы к поездке в Замостье. К тому же время оказалось подходящее. Лето обещало надёжное тепло и сухие дороги. А похороны — лишняя возможность встретиться с родственниками, старыми знакомцами, с давними друзьями. На похоронах всегда услышишь такое, о чём и не догадывался прежде.
Пан Мнишек отправиться лично в Замостье не мог. О неприязненных отношениях между ним и покойным, которые в последнее время только ухудшились, известно тоже всем. Конечно, о таком пока не стоило заговаривать. Рассылая многочисленные письма, сандомирский воевода старался красочнее описать свои болезни. Они его измучили в самом деле. А после московского похода усилились. После запоздалого этого гетманства, к тому же, можно сказать, неудачного. Ничего не стоило пану Богу дать возможность пробыть гетманом ещё несколько месяцев, хотя бы до кончины Бориса Годунова. А там...
— Последняя возможность, — с болью в голосе повторял пан Мнишек, глядя на себя в зеркало. — Старею.
Перед тем как отправить на похороны сына Станислава, пан Мнишек перечитал письма от московского царевича. А ещё основательно расспрашивал дочь Марину, что писано о военных успехах царевича в тех письмах, которые теперь не ежедневно, но всё же часто приходят к ней откуда-то из-под Москвы.
Дочь старательно выискивала для отца военные сведения.
После смерти Бориса Годунова всё явно клонилось к тому, что Димитрий Иванович усядется на московский престол и наденет на свою голову корону Ивана Васильевича Грозного.
Давая затем наставления сыну, пан Мнишек повторял:
— Всем говори: победа царевича в Москве — дело решённое. В Замостье приедут не только первые наши вельможи, но сам король там будет. Так чтобы и король знал, как близка теперь свадьба московского царя с дочерью сандомирского воеводы. И пусть соображают, кто был прав.
Пан Мнишек не располагал сведениями, узнал ли Ян Замойский перед кончиной о смерти Бориса Годунова. Возможно, падуанский студент ушёл из жизни в уверенности, что он был прав на последнем сейме. Будучи убеждённым, что Годунов в конце концов расправится с царевичем Димитрием. Более того, умер, полагая, что царевич Димитрий вовсе и не царевич.
Но стоило сыну Станиславу отправиться в Замостье, как новые известия из Московии подтвердили его, пана Мнишека, правоту, но не Замойского.
Известия становились всё более приятными день ото дня. Дела царевича улучшались так стремительно, что гонцы не успевали о том сообщать.
— Отец, — сказал, возвратившись из Замостья сын Станислав, — покойный гетман, умирая, твердил своё: не разрушайте мира с Московией! О том говорили на похоронах.
Что же, вскоре после возвращения сына из Замостья пан Мнишек решил махнуть рукою на собственные недуги и отправиться в Краков. Он сам не мог объяснить, зачем надо именно так поступить. Однако видел радость в глазах дочери. Видел, как всё царственней становится её походка после прочтения очередного письма от жениха. А потому хотел выплеснуть свою радость где-то там, в Кракове, а не носиться с нею здесь, в своём Самборе. Конечно, он знал, что в Кракове тоже многое известно о делах царевича в Московии. В Кракове постоянно читают и даже переписывают письма от отцов Андрея и Николая, которые сопровождают царевича в походе. Но в Краков известия приходят всё же запоздало. Свидетельством тому — письмо нового Папы Римского, Павла V, доставленное в Самбор.
Новый Папа Римский, не в пример сейму, одобряет действия пана Мнишека. Новый Папа надеется на близкий брак Марины с московским царём и возлагает на этот брак большие надежды. Потому что в Москве, уверен он, легко подчиняются верховной власти. А верховный тамошний правитель, то есть царь Димитрий Иванович, уже принял католическую веру. Святой отец знает это отлично и возлагает на это большие надежды.
Пана Мнишека подобные вопросы по-прежнему не очень задевали. Его мучило иное.
Он опасался, не повредило ли его планам вынужденное отсутствие в войске царевича Димитрия. Не переменились ли у того мысли относительно женитьбы? Не удалось ли королю Сигизмунду каким-нибудь образом повлиять на царевича, склонить его к браку с сестрою короля, шведской королевной Анной?