– И что же это за бумаги? – спросил Василий Васильевич.
– Письма.
– Какие письма?
– Письма царицы Марфы к ее сыну.
– К Дмитрию, что ли? – удивился Иван.
– К Дмитрию.
– Так ведь он же убит.
– Стало быть, не совсем убит, – ответил Басманов. – Или плохо убит, если мать ему письма пишет.
Оба брата задумались.
– И что, много этих писем? – спросил Василий.
– Немного. Их у Афанасия Нагого после смерти забрали в его сельце под Грязовцом.
– Значит, младенец углицкий жив? – спросил старший князь.
– Стало быть, жив.
Братья стали задавать вопросы.
– А почему Семен Никитич так смело показал тебе эти письма?
– Это вы у него спрашивайте, у меня язык не повернулся.
– А почему Годуновы младенца не достали?
– Не достали, потому что не могли достать. А то бы достали, да еще как! Афанасий Нагой далеко не дурак был. Я его еще с девяностого года знал.
И все-таки Басманов решил объяснить:
– Показал он мне эти письма, потому что на Бориса был зол. Очень уж Борис Федорович меня приваживал. Даже Ксению в жены обещал. А Семен Никитич сам на нее виды имел.
Братья многозначительно переглянулись.
С этого разговора звезда царевича Дмитрия (первого) резко изменила скорость своего восхода на вершину небосвода русской государственности.
Весна в Москве торжествовала. Грачи и вороны над Кремлем изорались, кричали с утра до вечера, хоть лучников вызывай!
Снег только испарился, а трава уже была зеленой, будто никогда и не вымерзала.
У Годунова вдруг впервые за все это время появилась уверенность, что все разъяснится и развеется, как развеялся страшный голод, как развеялась послеголодная разбойничья жуть. Не сегодня-завтра польского плясуна привезут к нему в Москву в цепях.
Ох, как этого желалось! И не сам самозванец интересовал Годунова, а его московские корни. Если их вырвать, ни у одного человека больше во всей стране не поднимется рука на его власть и право.
Страна после разорения грозновского начала подниматься. Одних кораблей торговых в этом году вышло в море триста. (В последние годы бесчинства Ивана Четвертого только двадцать выходило.) Татары затихли. Со шведами договорились. Казна опять наполнилась.
Чуть-чуть цивилизованнее люди жить стали. Кабаки разорительные почти везде закрылись. Содомский грех начал исчезать.
И слава Богу, нога перестала болеть. Он даже не волочил ее уже, а мог на нее наступать.
Тринадцатого апреля в восемь часов утра был назначен внеочередной совет Думы.
Две темы волновали Бориса.
Первая. Где скрывался самозванец до появления в Польше, в каком городе имел гнездо? (Уже стало ясно, что это не Отрепьев.) Чей он подготовленник? Откуда у него именной царский крест?
Вторая. Можно ли считать поход польских добровольцев в войске самозванца нарушением мирного договора шестьсот второго года?
В Думу как консультант был приглашен отозванный из Кром начальник роты телохранителей француз капитан Жак Маржерет, чтобы он привел примеры из европейских военных конфликтов.
В начале заседания прочли несколько секретных доносов от лазутчиков из стана самозванца. Ни в одном доносе ни слова не было о том, откуда он.
Доносили о каянии Отрепьева на площади Путивля, доносили о провалившихся монахах, доносили об уходе части польского войска. Но хоть бы слово о самозванстве самозванца: видно, в очень большой тайне ковался этот молодец.
«Что же он там предъявил полякам, кроме креста? – думал Годунов. – Польский Сигизмунд ведь не мальчик, а признал его за царевича. И как у него крест убитого младенца оказался? Видно, прав был Семен Никитич, надо было Марфу пытать».
Дальше стало легче. Решили, что Польшу можно считать нарушительницей мира, а можно не считать. Был тот самый удобный случай, когда и так и этак получалось правильно. Как царь захочет, пусть так сам и действует. И на приеме знатнейших иностранцев пусть сегодня Борис и объявит свое решение по этому делу.
В Думе было много молодых, способных бояр. Они так и заглядывали в рот самодержцу, и все подобострастно заискивали перед Федором. Никто не противоречил и не готовил опасных ловушек, как это постоянно делал хитрый Шуйский. Борис и терпел-то Шуйского только ради того, чтобы искать и чуять в его советах камни.
«Странно, – подумал под конец совета Борис Федорович, – у нас на Руси что ни ум, то враг».
Прием для иностранцев был подготовлен необычный. Не было сотни суетящихся бояр в золотых одеждах. Не было торжественного вноса блюд. Он был подготовлен по-европейски.
В Золотой палате накрыт был длиннейший стол. За спиной каждого гостя стоял прислужник в белом. Он следил за бокалом и блюдом гостя и подавал знак кухонной челяди, что надо переменить или что надо поднести.
Присутствовали и посланники, и именитейшие купцы, и патриарх. Такого раньше не было, чтобы глава персидских купцов размещался рядом со шведским воеводой, а цесаревский посланник сидел напротив посланника английского. Около царя вилась группа толмачей. Каждое его слово мгновенно переводилось.
Афанасий Власьев – неоднократный ездчик в Польшу с государственными поручениями – переводил слова Годунова сразу на два языка.
– Дорогие гости, – произнес Борис.
– Дорогие гости!
– Дорогие гости! – закурлыкали толмачи.
– Государь объявляет, что Литва нарушила мирный договор, подписанный в Вавельском замке в Кракове. Польский король Сигизмунд нарушил крестное целование. И с этого момента государь просит всех посланников и торговых гостей иметь в виду и передать своим государям, что руки нашего государя в отношении польских людей развязаны.
Все приглашенные насторожились: это что, война?
– Тем не менее наш государь просит всех торговых людей торговать и вести свои дела по-прежнему. Эта ситуация не касается Польского государства, она касается польского короля. В скорое время самозванец будет схвачен и привезен в Москву. И уже после этого наш государь объявит свое решение относительно короля и государства Литовского.
Десятки голов включились в размышление, что все это значит: шантаж? Предупреждение? Угроза?
– А сейчас наш государь просит гостей не скучать, веселиться. Он сам хочет подняться на высокую колокольню и позвонить в колокола. За него остается сын государя Федор Борисович. И если у кого из званых людей есть просьбы и важные неотложные дела, можно с ним все решить прямо здесь, не выходя из палат. Слово Федора – слово государево. Мы не прощаемся. Мы скоро вернемся.
Гости Годунова переглядывались. Все было настолько непривычно, что не укладывалось в голове.
Борис поднялся из-за стола, поклонился гостям и вышел из палат. Он направился в сопровождении десятка самых ловких стрельцов из личной охраны к Ивану Великому. Не приведи Господь оказаться на их пути даже в закрытом от посторонних людей Кремле.
Рядом с ним шел дежурный лекарь Генрих Шредер из Любека и командир роты немецких телохранителей француз Жак Маржерет.
Желание подняться на самый верх было давним. Борис с детства боялся высоты. Он и себя хотел преодолеть, и иностранцам показать, что царь не просто в хорошем здравии, но еще может чудить и самодурствовать.
Борис с большим трудом и долго поднимался по деревянным лестницам, а когда поднялся на самый верх, ахнул! Он и не подозревал, что Москва такая огромная. Глаз радовали купола, купола, купола и зеленый лес с лугами, уходящий за горизонт.
Снега уже почти нигде не было. Далекие грязные деревни-заставы казались чистыми и игрушечными.
– Ну как, Генрих, нравится тебе Москва?
– Хороша, государь. Отсюда очень хороша. Он выделил слово «отсюда».
– А вон наше подворье, государь. И мой дом отсюда видно. Вон тот, с красной крышей.
– Как ты думаешь, стрела отсюда до него долетит? – спросил Годунов.
– Нет, ваше величество. Далеко.
– А ты, Жак, как считаешь?
– Не долетит, государь.
Все молчали, прикидывая расстояния.
– Из пушки этот дом можно достать, – пошутил Маржерет. – Может, попробуем, государь?
– Есть у нас один лучник из татар, – задумчиво произнес Борис. – Он может достать.
– Далеко, государь, – стояли на своем иностранцы.
– Позвать сюда Разрубая, – велел Борис. – Пусть самый сильный лук возьмет. Да мигом, а то мы здесь замерзнем на ветру.
Охранники бросились выполнять приказание. Но Борис вдруг почувствовал колотье в боку, дурноту и срочно велел свести его вниз.
– Татарин пусть стреляет, – приказал он. – Потом мне доложите.
Борис вернулся к гостям в Золотую палату. Сел за стол, хотел что-то сказать, но вдруг схватился за грудь, закашлялся, и все гости увидели, что изо рта его, из ушей и даже из глаз хлынула кровь. Борис забился в конвульсиях, и его срочно вынесли из зала.
Гостей охватил ужас. Все замерли и онемели. Первым очнулся и вспомнил о государственных делах царевич Федор. Он приказал Маржерету:
– Закрыть город! Чтоб ни один всадник не выехал!
Борис умирал. Умирал в той же палате, где умирал царь Федор Иоаннович.
Он терял память, кровь. Прибежал патриарх, за ним явилось духовенство. Кое-как успели причастить царя святых тайн. Над полумертвым совершили пострижение в схиму, нарекли Боголепием. Около трех часов пополудни Борис-Боголеп умер.
После смерти тело Годунова быстро почернело, как уголь. Все оно изломалось до неузнавания. По городу поползли слухи, что его отравили.
Потому отравили, что он слишком близко приблизился к разгадке тайны самозванца. Он уже знал, кто выковал Лжедмитрия, и готовился к расправе с этими семьями. Просто его опередили.
При его смерти присутствовали врачи: Новомбергский Давид Весмер, Генрих Шредер из Любека, Иоанн Гильген из Риги, Иосиф Фидлер из Кенигсберга, Эразм Венский из Праги.
Когда Генрих Шредер вернулся к вечеру в свой дом, он увидел в стене, в наличнике над окном, тяжелую боевую татарскую стрелу.