Лжесвидетель — страница 15 из 25

Иногда вдали от них Захару снилось, что дома забыли, как его зовут.

В письмах отец называл его просто «кормилец» и никогда по имени. Но потом пришло письмо, где он назвал его Зусенькой. «Бедный Зусенька,

– написал он, – мама умерла, не надрывайся, шли денег меньше, лекарства теперь не нужны, мы, слава Б-гу, здоровы».

Он вздрогнул. Хамелеон прополз по ветке и остановился на уровне его лица, смело заглядывая в глаза. Надо было спасаться, но Захар боялся пошевелиться, не зная, что может прийти хамелеону в голову.

Он никак не мог привыкнуть к появлению этих маленьких существ, никто не объяснил ему толком, кого на острове следовало бояться, кого нет.

Так они смотрели друг на друга довольно долго, пока хамелеон не хмыкнул и Захар не узнал в страшилище знакомые черты.

– Что вы всего боитесь? – презрительно спросил хамелеон, он же

Якоб Эдельштейн,[29] председатель Совета старейшин. – Вы что, недавно родились? Или вы не еврей?

– Никак привыкнуть не могу к этим уродцам.

– Кого вы имеете в виду? Здесь кроме меня никого нет. Пора уже прекращать бояться, четыре месяца на острове, а вздрагивает при каждом шорохе. Самое страшное миновало.

– Вы думаете? – спросил Захар, чувствуя, что у него начинает болеть желудок, как всегда, когда разговор заходил об острове. Их появление здесь было выше его разумения.

– А вы не знаете, – презрительно улыбнулся Эдельштейн. – Для меня – так оно миновало давно. Мы здесь в раю, спасибо Гитлеру. Где вы родились?

– В Могилеве.

– Это в Белоруссии?

– Да.

– И как у вас там в Могилеве?

– Не знаю, я уехал давно.

– И не забрали родных? Хороший сын! Я не стану подавать вам руки.

– Эдельштейн, – жалобно сказал Захар, – я очень хороший сын, мои родители умерли.

Эдельштейн как-то подозрительно посмотрел на него. Видно было, что он что-то обдумывает.

– Не произносите при мне этого слова, – сказал он. – Пожалуйста. Я добьюсь у Совета старейшин запрета на это слово.

– Не буду, – сказал Захар. – Я и сам очень боюсь смерти. Все мои друзья были похоронены без меня, я никак не мог заставить себя проводить их на кладбище.

– Что вы плетете? – спросил Эдельштейн. – Откуда вы знаете, что такое «умерли»? Какой вы странный и бесполезный субъект. Что вы сидите? Вы же вечно бегаете! У вас были какие-то дела?

– Да, я хотел детям раздать жаворонков.

– Какие еще жаворонки? Откуда?

Захар достал из-под пиджака пакет с еще теплыми, недавно выпеченными жаворонками. Костюм он не снимал никогда, даже на острове он не мог обходиться без карманов.

– Дайте понюхать!

Эдельштейн вырвал из рук Захара пакет и поднес к носу. Нюхая, он снова становился похожим на хамелеона. Глаза его разъезжались от переносицы в стороны, губы становились тоньше от блаженства, проистекавшего в нем.

– Ах, каким печеньем торговали в Праге на Вышеграде, если б вы знали! – наконец сказал он, отрываясь от пакета. – Заберите, мне нельзя печеного. Наверное, вкусно?

– Очень. Лазарь умеет их делать.

– Ну так бегите к детям. Сколько их там у вас, в пакете?

– Я не считал, двадцать, двадцать пять.

– А детей в вашем секторе сто пятьдесят человек, – возмутился

Эдельштейн. – Кого вы намеревались обидеть?

– Я бы еще донес, – сказал Захар сконфуженно.

– Донес! Знаю я это ваше «донес»! Сами все съели бы по дороге!

– Я… – потрясенно произнес Захар… и заплакал.

– Да ну вас, – замахал на него рукой Эдельштейн. – Пошутить нельзя.

Бегите, бегите к детям.

Дети бежали к океану. Они бежали все вместе, сговорившись, длинной грядой. Они намеревались слиться с небольшими волнами и сразу стать для океана своими. Они бежали и орали нарочно громко, чтобы распугать акул.

– Здесь нет акул, – объяснял им еще вчера Эгон Редлих.[30] – В этом заливе нет акул, коралловые рифы преграждают дорогу. Но все равно я рекомендую далеко не заплывать.

Дети ему не поверили, среди них уже были те, кто исчезал при купании, малыши визжали, обнаружив пропажу, но потом на берегу оказывалось, что акулы никого не тронули, все на месте. Так что они не верили Редлиху. Акулы здесь есть, конечно, только с ними, детьми, ничего не случится.

Океан был расположен к детям настолько, что казался игрушечным. Он рассыпался искрами, становился янтарным, рыбы всех цветов и оттенков подплывали к детям, задираясь. Дети опасались рыб, они боялись уколоться, пораниться. Их слишком оберегали с детства. Они боялись формы, то, что им показывали в детстве, было некрасивыми глухими предметами, безопасными игрушками, а тут свободные юркие существа.

Даже собак им не покупали. Родители очень радовались, что на острове нет собак.

И поэтому сейчас в воде они отпрыгивали, толкали друг друга, показывая в сторону взбрыкнувшей и ушедшей от шума рыбы, а иногда из вредности и любви гнали кого-то прямо к опасности.

– Я никого не боюсь, – кричал маленький мальчик с лишаем на голове.[31] – Я кит, я самая большая в мире рыба. Подбросьте меня, подбросьте.

Но с ним никто особенно играть не хотел, разве если случайно: его опасались. Он был слишком буйный. Никто не знал, где его родители.

Он бродил по местечку от дома к дому, и сердобольные выносили ему воды, а спать на острове можно был где угодно, даже в лесу. Немцы объяснили, что ни хищных зверей, ни ядовитых змей здесь нет.

Пока ребята резвились, Захар Левитин успел еще раз сбегать к пекарю и донести недостающих жаворонков. Теперь, заметив его на берегу, дети метались между радостью купания и счастьем демонстрировать друг другу, чем твое печенье лучше соседского и с каким наслаждением ты сейчас же начнешь его есть.

Побеждал голод. Океан был всегда, тесто же нужно взять горячим.

Захар Левитин, окруженный детьми, обливаясь потом в неизменном своем костюме, радовался их прожорливости, стараясь не ошибиться: дать жаворонка тому, кто еще не получил.

– Не торопитесь, – просил он. – Куда вы летите, я еще принесу, есть надо медленней.

Но они спешили, давясь жаворонком, а потом начинали шептаться, как им обмануть Редлиха и окунуться еще разок.

И только когда их все-таки удалось отвести домой, Захар Левитин, глядя им вслед, подумал, что так и не спросил Редлиха, что это за синеватые циферки у каждого из детей повыше локтя на левой руке.[32]

Становилось страшновато за детей, когда их вот так уводили, скопом.

Наступала мертвая тишина, в которой Захар Левитин не знал, что делать.

В мертвой тишине, в тишине без детей, не было Захару места.

Поговаривали даже, что в его груди женское сердце. В нем, коренастом и лысом мужчине, – женское сердце. Он прислушивался, да, действительно материнское. А с чего ему быть другим? Ведь родила его женщина, и чем уж так отличались отец и мама?

Да, оно, это сердце, уходило в пятки, когда он понимал, что дети не накормлены, что они погонятся за этими длиннохвостыми зверьками, увлекутся и потеряются в лесу. Кому есть дело до детей? Последние люди!

Острову Захар Левитин не доверял. Он вообще не понимал, зачем этот остров и чем так уж плохо было на материке.

Как он позволил себе оказаться здесь, что его заставило? Он бы многое мог рассказать о своем переезде сюда, но книг читать не любил и слова складывались плохо.

Легче изобразить это каким-нибудь движением, руки вознести к небу, например. Но и этого было бы недостаточно. Его движение требовало таких усилий, что легче просто пожать недоуменно плечами.

– А! – вот что оно означало, это пожатие. – Не знаю – вот что. -

Будь что будет!

И это последнее становилось самым емким его содержанием.

Таким пожатием плеч Захар Левитин и ограничивался.

Райская немота природы длилась недолго. Со стороны острова пронесся шорох, глубокий вздох. Ему ответил океан. И молнии начали рвать небо. Оно было здесь близко-близко над головой.

А между океаном, островом и небом, тревожно озираясь, стоял Захар, зная, что за этим последует. О, как ненавидел Захар эти минуты! И не потому, что уж так хотелось жить, а потому, что сполохи молний были прицельными, молнии знали, что делали, раньше казалось – в кого попадет, в того попадет – полный хаос. А сейчас ты понимал – они целят в тебя. И, хотя до них можно было достать руками, Захар

Левитин не стал этого делать, а побежал.

А за ним погнался этот бесцеремонный дождь с крупными теплыми каплями. Чего Бог добивался этим дождем? Всем и без того ясно: дождь здесь хозяин, зачем доказывать каждую минуту?

Поначалу бежать от дождя даже нравилось ему, как когда-то по своей улице, за полквартала до дома, ты бежал, желая опередить дождь, но он уже попал тебе за шиворот, этот злодей, и теперь ты на всю жизнь запомнишь, когда и где он застал тебя.

Но такое не могло происходить слишком часто – чтобы начался дождь и мы бежали, взявшись за руки, натыкаясь на лужи, поскольку чудо, когда его слишком много, уже не чудо, а беда.

А здесь всегда жарко и всегда дождь. Здесь всё как-то устоялось миллионы лет назад. Они были голые в этом раю, приготовленном совсем не для них. И все-таки хорошо, что все вместе, вот что действительно хорошо. Да так ли это?

Что хорошего, когда в одном месте столько евреев сразу, целый народ?

Евреи привыкли жить среди других, им интересно, как живут другие, им интересно, как такое возможно – жить не так, как они сами живут!

Они привыкли отвечать за чужую жизнь. Кому, казалось бы, какое дело?

Но приходит дядя и спрашивает: кто разрешил вам, евреи, вмешиваться в чужие дела? Кто просил у вас помощи, совета, вы что, одни такие умные? Сами не справимся? И ты уже не знал, что ответить. Правильно.

Не суй свой нос куда не следует.

Ему никак не удавалось подняться до края обрыва. Песок стал сырым, и ноги застревали в песке. Он боялся потерять туфли. Там, куда он бежал, неловко появляться без них. Несколько раз он падал и всегда натыкался лицом на какого-нибудь крабика, тут же зарывающегося в песок, или моллюска, чуть-чуть приоткрывшего створки раковины, чтобы взглянуть на него, Захара, и еще какого-нибудь длинненького гада, прыскающего в лицо жидкость, от которой начинало тошнить.