— Уличат? Что значит «уличат»?
— Хе-хе! — произнес Эйдриан, прекрасно знавший, что каждый человек на свете живет, опасаясь разоблачения.
Однако сдвинуть Макстеда с мертвой точки ему так и не удалось, и это было досадно, поскольку Макстед с его брюшком и лиловатой физиономией выглядел бы в шортах и школьной шапочке просто роскошно. Возможно, Эйдриану придется самому играть племянника Бевинды. Не лучший выбор актера: по возрасту Эйдриан все еще был ближе к мальчикам, чем к любому из преподавателей.
Впрочем, это была проблема уютная — в совершенстве подходящая для того, чтобы ее обдумывал мужчина в твидовой куртке, сидящий с хорошей вересковой трубкой в зубах, стаканом «Гленфиддиша» у локтя и метелью за окном в освещенной камином комнате. Чистенькая проблема для чистого человека с чистыми мыслями посреди чистой природы.
Эйдриан потер пальцами еле приметную щетину на подбородке и погрузился в размышления.
Все кончено. Все неистовство стихло, желания иссякли, жажда утолена, безумие отошло в прошлое.
В следующем триместре будет крикет, тренерство и судейство, преподавание юношам науки обращения с мячом, чтение им же Браунинга и Хини — на лужайке, когда палит солнце и слишком жарко, чтобы проводить уроки под крышей. А остаток лета он проведет, копаясь в Мильтоне, Прусте и Толстом, дабы в октябре оказаться в Кембридже, где он, подобно Кранмеру[125] — только с велосипедом вместо коня, — найдет занятие для ума и бедер. Несколько пристойных друзей, не слишком близких.
— Какого вы мнения об этом малом из вашего колледжа, а, Хили?
— С ним трудно сойтись. Мне-то он нравится, но он так замкнут, так непроницаем.
— Он почему-то обособлен… почти невозмутим. Потом степень бакалавра и возвращение сюда или в другую школу, — может быть, даже в свою. Или же он останется в Кембридже… если получит отличие первого класса.
Все кончено.
Разумеется, он и на миг себе не поверил.
Эйдриан глянул на свое отражение в оконном стекле.
— Пытаться одурачить меня бессмысленно, Хили, — сказал он, — Эйдриану всегда известно, когда Эйдриан врет.
Но Эйдриан знал и то, что любая ложь Эйдриана реальна: каждая из них жила, чувствовала и действовала так же полно, как правда другого человека — если за другими числятся какие-либо правды, — и Эйдриан верил, что, быть может, эта, последняя ложь останется с ним до могилы.
Он смотрел, как за стеклом подрастает нанос снега, а разум его, доехав подземкой до Пикадилли, уже поднимался наверх по ступенькам станции.
Вот стоит Эрос, мальчик с натянутой для выстрела тетивой, а вот стоит Эйдриан, школьный учитель в твиде и диагонали, стоит, глядя на мальчика и неспешно покачивая головой.
— Ты, разумеется, знаешь, почему на Пикадилли поставили Эроса, не так ли? — помнится, спросил он у шестнадцатилетнего отрока, в один июльский вечер разделившего с ним его постоянное место у стены «Лондон Павильона».[126]
— В честь стрип-клуба «Эрос», так, что ли?
— Ну, довольно близко, однако, боюсь, я не вправе с тобой согласиться, так что придется нам рассмотреть этот вопрос подробнее. Эта статуя — часть общей дани графу Шафтсбери: благодарная нация почтила таким образом человека, уничтожившего детский труд. Альфред Гилберт, скульптор, поставил Эроса так, что он целился из лука вдоль Шафтсбери-авеню.
— Да? Ладно, хрен с ним, вон, видишь, там клиент, глазеет на тебя минут уже пять.
— Можешь взять его себе. Он слишком горазд щелкать зубами. Пусть поищет для обрезания кого-нибудь другого. Так вот, тут своего рода визуальный каламбур — Эрос, выпускающий стрелу вдоль по Шафтсбери-авеню. Понимаешь?
— Так, а чего ж он тогда целится в Нижнюю Риджент-стрит?
— Во время войны его сняли, немного почистили, а дураки, которые ставили его обратно, ни черта ни в чем не смыслили.
— Его неплохо бы почистить еще раз.
— Ну, не знаю. Я думаю, Эрос и должен быть грязным. В греческой легенде, как тебе несомненно известно, он влюбился в одну из мелких богинь, в Психею. Что, собственно, означает «Душа». Греки хотели сказать, что, чего бы мы там ни воображали, Любовь тяготеет к Душе, а не к телу; эротическое начало жаждет духовного. Будь Любовь чиста и здорова, Эрос не вожделел бы Психею.
— Он так сюда и смотрит.
— Во всяком случае, его задница.
— Да нет, я про клиента. Во, теперь на меня уставился.
— Уступаю тебе дорогу. Плох тот бордель, в котором слишком много концов. Бери его вместе с моим благословением. Только не приползай потом ко мне с полуоткушенной головкой, вот и все.
— Дам ему минуту, пусть надумает.
— Валяй. А я тем временем поразмыслю над тем, существовала ль когда-либо жизнь более бессмысленная и типичная, нежели та, которую прожил лорд Шафтсбери. Собственного его обожаемого сына убили в итонской школьной драке, а памятник, который воздвигла ему страна, что ни день взирает на детский труд, о самой природе и интенсивности коего граф и помыслить был не способен.
— Все, он на меня точно запал. Еще увидимся.
Эйдриан обронил полено в камин и уставился на пламя. Он пребывал в безопасности, как и всякий другой нормальный человек: настоящий учитель с настоящим именем, настоящими рекомендациями и настоящим опытом работы. Его привели сюда не какие-либо подделки и хитрости — только достоинства. Нет на свете человека, который мог бы вломиться в эту комнату и поволочь его в суд. Он настоящий учитель настоящей школы, по-настоящему ворошащий настоящие угли в безопасной, уютной комнате, столь же настоящей, как зимняя непогода, по-настоящему разгулявшаяся в самом настоящем мире снаружи. У него столько же прав наливать себе на палец десятилетнего виски и попыхивать успокоительной трубочкой, набитой резаным табаком, сколько у любого другого обитателя Англии. Нет уже ни единого взрослого, который обладал бы властью отнять у него бутылку, конфисковать трубку или принудить к заикающимся извинениям.
И все-таки искры, стреляющие в дымоход, говорили ему на неоновом языке Пикадилли: «Ригли», «Кока», «Тошиба»; а парок над поленьями шипел о ждущей его встрече с идеально продуманным наказанием.
Он знал, что никогда не сможет позвякивать мелочью в кармане или парковать машину, как уверенный в себе взрослый человек, он оставался тем Эйдрианом, каким был всегда, бросающим виноватый взгляд через украдчивое плечо, живущим в вечном страхе перед взрослым дядей, который вдруг шагнет вперед и ухватит его за ухо.
С другой же стороны, когда он отхлебывал виски, на глаза Эйдриана не наворачивались слезы и горло не вспоминало о том, что его должно бы было обжечь. Тело бесстыдно приветствовало то, что отвергало когда-то. За завтраком он требовал не рисовых хлопьев и шоколадного масла, но кофе и тостов без масла. И если кофе был подслащенным, Эйдриан отшатывался от него, точно жеребчик от изгороди под током. Он схрустывал корочки и оставлял мякоть, объедался оливками и отвергал вишни. Но внутренне — оставался все тем же Эйдрианом, боровшимся с искушением вскочить посреди церковной службы и рявкнуть: «Херня!», принюхивавшимся к собственным ветрам и целыми часами пролистывавшим «Нэшнл джиографик» в надежде увидеть парочку голых тел.
Он вздохнул и вернулся к работе. Пусть Бог беспокоится о том, чем он был и чем не был. А ему еще надо сцену чаепития написать.
Эйдриан провел за работой не больше десяти минут, когда кто-то вновь стукнул в дверь.
— Если это лица, еще не достигшие тринадцати лет, они получают мое дозволение пойти и утопиться.
Дверь отворилась, в комнату заглянула веселая физиономия.
— Ты как, петушок? Я подумала, может, зайти, поклянчить немного выпивки.
— Экономичная моя, у тебя опять микстура от кашля закончилась?
Она вошла, заглянула ему через плечо.
— Ну, как подвигается?
— Корчи творчества. Нужно, чтобы все были довольны. Для тебя я готовлю роскошную роль.
Она помассировала ему шею.
— На роскошную я согласна.
— О ты, гордая, всхрапывающая красавица, до чего ж я тебя люблю.
То была их приватная шуточка, о которой каким-то образом пронюхали и ученики. Она — его чистокровная кобылка, а он — ее объездчик. Все началось, когда Эйдриан узнал, что отец ее зарабатывает на жизнь воспитанием беговых лошадей. Она, с ее пышной каштановой гривой и темными глазами, которые выкатывались в поддельной страсти, когда Эйдриан похлопывал ее по крупу, выглядела точь-в-точь как одна из этих лошадок.
В Чартхэм она попала в шестнадцать лет — помощницей экономки — и с тех пор его не покидала. Среди персонала ходили слухи, что она — лесбиянка, однако Эйдриан относил их за счет стараний принять желаемое за действительное. К настоящему времени она обратилась в двадцатипятилетнюю женщину, привлекательную настолько, что учителям приходилось отыскивать какие-то извинения тому, что они не вожделеют эту девушку, а ее пристрастие к джинсам и курткам, надеваемым поверх рубашек и блуз, снабжало их сапфическими указаниями о том, в какую сторону от нее лучше улепетывать.
На Эйдриана она запала, как только он появился в школе.
— Она вечно делает вид, будто неровно дышит на новых учителей, — сказал ему Макстед. — Просто выставляется перед мальчишками, чтобы те не думали, что она розовая. Пошли ее в болото.
Однако Эйдриану ее общество нравилось: она была живой и свежей. Высокая красивая грудь, сильные и гибкие бедра, к тому же она учила Эйдриана водить автомобиль. При всей смачности их разговоров они ни разу и близко ни к каким плотским отношениям не подошли, хотя мысль о таковых и била вокруг них крылами при всякой их встрече.
Эйдриан смотрел, как она слоняется по его комнате, подбирая одну вещь, потом другую, разглядывая их и укладывая совсем не туда, куда следует.
— Она распалилась, ей необходимо пройтись по лугам хорошим галопом, — сказал Эйдриан.
Она подошла к окну.