[132] во Вселенной не существует имен существительных. Второе великое деяние человека состояло в том, что он прикрыл свою наготу. С тех самых пор мы этим и занимаемся. Мы чувствуем, что истинная наша суть может покрыть нас позором. Ложь — глубоко укоренившаяся часть каждого из нас. Отнять ее значило бы сделать нас чем-то меньшим, а не большим, чем человек. Такими, во всяком случае, были опасения Белы.
— Да, — отозвался Эйдриан. — Однако ты так и не сказал мне, кто убил Молтаи.
— У венгров есть замечательное слово, — сказал Трефузис, — puszipajtas, означающее, примерно, «человека, которого ты знаешь так хорошо, что целуешь его при встрече на улице». Они люди экспансивные и страстные, венгры то есть, и, встречаясь, с удовольствием обмениваются поцелуями. Их можно спросить: «Вы знаете юного Эйдриана?» — а они могут ответить: «Знать-то я его знаю, однако мы с ним не puszipajtas».
— Я нисколько не сомневаюсь, — сообщил Эйдриан, — что все сказанное тобой к чему-нибудь да ведет.
— Несколько недель назад в Англию приехал внук Белы. Он шахматист, довольно известный, в прошлом году, на олимпиаде в Буэнос-Айресе, получил звание гроссмейстера. Ты несомненно следил за его турниром с Бентом Ларсеном.
— Нет, — ответил Эйдриан. — Я прозевал его турнир с Бентом Ларсеном, как ухитрился прозевать и его турниры с Анальным Карповым, Васильковым Смысловым и Петухом Петросяном.
— Экая чушь. Имя Ларсена, разумеется, означает по-английски в том числе и «извращенный, противоестественный и гомосексуальный», однако в Дании это широко распространенное имя, вам же, юный мистер Хили, не помешала бы толика терпения.
— Извини, Дональд, но ты нагородил вокруг темы нашего разговора столько околичностей.
— Тебе действительно так кажется? — удивленно спросил Трефузис.
— Действительно.
— Ну, тогда я торопливо перехожу к сути дела. Штефан, внук Белы, две недели назад прибыл в Англию, чтобы принять участие в турнире, который состоится в Гастингсе. Я получил указание встретиться с ним в одном из кембриджских парков. В «Паркерз Пис», если быть точным. Было десять часов тихого июньского вечера. Подробность не лишняя — я упомянул о вечере, дабы дать тебе представление об освещении, понимаешь?
Эйдриан кивнул.
— Я пришел на место встречи. Увидел Штефана, который стоял под вязом, прижимая к груди кейс и встревоженно озираясь. Упоминание о том, что дерево было вязом, — сказал Трефузис, — сущностного значения лишено и добавлено мной, равно как и это объяснение, лишь для того, чтобы тебя подразнить. Однако упоминание о встревоженности молодого человека имеет отношение к делу. Не меньшее отношение имеет к нему и наличие кейса.
— Я понял.
— При моем приближении Штефан указал мне на небольшой сарайчик, или схожую с хижиной постройку, и скрылся в ней. Я вошел следом.
— А! Можешь не продолжать… небольшой сарайчик, или схожая с хижиной постройка, была на самом деле мужской уборной?
— Впервые в жизни повстречавшись со старейшим другом своего деда, с человеком, о котором он столько слышал, Штефан, естественно, обнял меня и по-дружески запечатлел на моих щеках по поцелую. Мы с ним были puszipajtas, понимаешь? Затем Штефан опустился, чтобы открыть кейс, на колени. В этот-то самый миг из кабинки и выскочили двое полицейских, которые произвели неприятный шум и арест.
— Это силлепс или зевгма?
— Это неуместная выходка и большое неудобство.
— Строго говоря, «удобства» там имелись… Но ты вряд ли можешь винить этих двоих. Вообрази сам: парочка мужчин целуется в уборной, потом один из них встает на колени… о чем мог подумать полицейский?
— О том, чтобы заняться своим делом, — холодно ответил Трефузис.
— Он им и занялся.
— Эйдриан, мы уже далеко отъехали от Англии. Предлагаю тебе держать твое извращенное чувство юмора в рамках приличий.
— Прости, — Эйдриан залепил себе рот ладонью.
— Я готов признать, — продолжал Трефузис, — что человек, наткнувшийся на такое tableau,[133] может впасть в искушение присовокупить к нему нездоровые истолкования, но только в том случае, если собственный его мозг состоит из вещества настолько вульгарного и гадостного по природе своей, что человек этот и сам ощущает себя повинным в неприличиях, достойных бесстыднейшего из эротических еретиков страны. Штефана же происходившее привело в полное недоумение. Я, однако, сумел, пока мы дожидались полицейского фургона, перекинуться с ним парой слов по-венгерски. Я… э-э… устроил сцену, и ему удалось схватить кейс и, как выразились газеты, «совершить удачный побег».
— Какого рода сцену?
— Сцену как сцену. Просто сцену, знаешь ли, в общем смысле этого слова.
— Да ладно, Дональд. Что за сцену ты учинил?
— Ну хорошо. Если тебе необходимо знать, я испустил вопль животной похотливости и попытался содрать штаны с удерживавшего меня полицейского.
— Как?
— Нет, я не сомневаюсь, что ты, Эйдриан, смог бы измыслить десяток эскапад более уместных, однако мне под давлением момента ничего другого в голову не пришло. Я вцепился в брюки несчастного, а когда его напарник бросился к нам, чтобы выручить друга из столь рискованного положения, Штефан на время оказался вольноотпущенным. Он вернулся в «Баранью лопатку» и оставил там вещь, ради доставки которой специально приехал в Кембридж и которая находится ныне при мне. А после Боб организовал его безопасное возвращение в Гастингс.
— Да, я все собирался тебя спросить, Боб-то как ко всему этому причастен?
— Боб мой друг.
— По Блетчли?
— В свое время Боб в каких только затеях не участвовал. Японцы даже отрезали ему язык.
— Что?
— Ну да, только он не любит об этом рассказывать.
— А, ха и еще одно долбаное ха. Но ты так и не сказал мне, кто наш враг.
Трефузис потянулся за овсяным печеньицем.
— Враг?
— Вот именно, враг. Люди, ограбившие нас в Германии, укравшие твой кейс. Люди, которые убили Молтаи и которые, — Эйдриан скрутил шею, оглядываясь, — так и висят на наших задницах.
— Ну что же, представляется, что «врагов» у нас двое, Эйдриан. Молтаи убили верные слуги Венгерской народной республики, думаю, в этом сомневаться не приходится. Хозяева Белы не желали выпустить его изобретение из своей страны.
— И теперь они преследуют нас?
— Нет, нас преследуют враги номер два. Они-то год назад и ограбили нас в Германии.
— Но кто они?
— Ну, — сказал Трефузис, — я, вообще-то, надеялся, что об этом известно тебе, Эйдриан.
Глава одиннадцатая
I
В коридоре Руди едва не налетел на необычайно толстого мужчину с маленькой головой и жидкими волосами. Только ценой огромных усилий Руди, прошедшему выучку на лыжных склонах Инсбрука, удалось сохранить равновесие и координацию движений, не уронить поднос с напитками, который он нес, и продолжить путь, дрожа и кляня вполголоса грубость и неуклюжесть постояльцев. Должно быть, это музыкальный критик, приехавший на Зальцбургский фестиваль; только от представителя прессы и можно ожидать подобного отсутствия какого-либо изящества.
Руди негромко постучал в дверь гостиной люкса «Франц-Иосиф» и прислушался, ожидая ответа. В «Австрийском дворе» он работал всего лишь неделю и не питал уверенности, что просто постучать и войти, как он делал в отеле «Почтамт» в Фушл-ам-Зее, где осваивал свое ремесло, будет правильно. «Австрийский двор» был во всех отношениях фешенебельнее «Почтамта», здесь все делалось на европейский пошиб, со вкусом, стилем, изысканностью, осмотрительностью и точно отмеренным Schluck[134] австрийского Gemutlichkeit.[135]
Ответа изнутри не последовало. Но ведь кто-то же заказал бутылку лимонной водки «Абсолют» и три стакана, кто-то обращался в бюро обслуживания. Стало быть, разумно предположить, что кто-то в люксе есть? Руди стукнул еще раз, подождал.
По-прежнему ничего. Чрезвычайно странно.
Он пристроил поднос на плечо, наклонился к двери и покашлял.
Изнутри послышался голос. Английский.
— Entschuldigen Sie…[136] — сказал Руди в замочную скважину.
Он чувствовал, что хрипловатый голос его не способен пробиться сквозь толстое дерево двери. Руди немного нервничал. Вчера на кухне он испортил прекрасное, похожее на гриб-дождевик зальцбургское суфле, фирменное блюдо отеля, случайно уронив на него вилку и расплющив, а два дня назад — при этом воспоминании Руди покраснел, — два дня назад, в ресторане отеля, он пролил вишневую водку на грудь синьора Мути, знаменитого дирижера. По счастью, maestro был в одной из своих знаменитых черных водолазок, так что пятно получилось почти и не заметное, и все-таки память об этом причиняла Руди боль.
Англичане. Глухие они, что ли?
— Извините!
Руди постучал снова, прижал ухо к двери. И услышал спокойный голос:
— …непристойно и варварски прекрасный, чем-то похожий на зяблика, но куда крупнее и с легким солоноватым послевкусием…
Вот этого Руди понять уже не смог. Слово «прекрасный» было ему определенно знакомо. Английские девушки из останавливавшихся в «Почтамте» семейств часто говорили, что «сегодня прекрасное утро, Руди», что гора, озеро, Schloss[137] «просто прекрасны», а иногда, если ему выпадала удача, что его волосы, глаза и ноги, его Schwanz[138] так «прекрасны». «Прекрасный» — это он понимал, но что же такое «зяблик»? А, конечно! Это такой зеленый овощ, что-то вроде Kohl[139] или Kraut,[140]