Александр поглядел вокруг себя, вдохнул полною грудью сырой, но душистый осенний воздух и промолвил:
– Благодать!
И совсем спокойно стало у него на сердце.
IV. В доме князя Щербинина
Молодой боярин, князь Алексей Фомич Щербинин собирался засесть за обед.
– Кто это у тебя там, Аленушка, – сказал он, помолясь и усевшись за стол: – монахиня, кажись, какая-то? Я, проходя, мельком видел.
– Это ко мне инокиня-старушка забрела мимоходом. За сбором она в Москву прислана. Поклон от матери Максипатры тебе да мне привезла, – ответила Елена Лукьянишна.
– От матери Максипатры?
– Да, от Дуняши…
– А-а! А я, было, сразу и не вспомнил. До сей поры не могу привыкнуть считать Дуняшу инокиней. Да уж теперь и Дуняши-то нет, а есть мать Максипатра, богомолица наша. Да! Как это дивно все Господь устроил! Давно ль Павел-то замуж Дуню брал? Думал ли тогда кто, что пройдет год-другой – и Павел пропадет бесследно, и Дуняша из боярыни Белой-Турениной матерью Максипатрой станет?
– Павел-то Степаныч помер… Жаль, его! Добрый человек был, а какою смертью жизнь окончил!
– Сдается мне все почему-то, Алена, что из Москвы-реки это не его вытащили, – задумчиво проговорил Алексей Фомич.
– Он, он! Весь облик его.
– Облик точно схож, а только лица-то не разобрать было.
– Он, он!
– Верней, что он, конечно… Не снес горя – погубил душу. Прости, Господь, его грешного. Дивно все это, куда как дивно! Да взять и нас с тобой – нешто не диковинно тоже судьба наша устроилась?
– Что говорить! Не сломай медведь твоего батюшку – быть мне не женой тебе, а мачехой.
– Что б и было! Подумаешь иной раз, так и скажешь, что и жаль батюшку, а все ж его смерть счастье наше состроила.
– Точно что.
– Греховодники мы с тобой, Аленка, – этакое говорим. Давай-ка обед лучше поскорей.
Вошел холоп.
– Гость к тебе, князь, боярин.
– Гость? Кто?
– Боярин Лазарь Павлович.
– А-а! Пойду встречать гостя дорогого! – воскликнул Алексей Фомич, поднимаясь. Но гость уже сам показался в дверях.
– Не в пору гость хуже татарина, говорят, а? Осерчает, чай, на меня хозяюшка молодая? – смеясь, сказал Лазарь Павлович, высокий толстяк, с красным крайне добродушным лицом, украшенным крупным мясистым носом и маленькими, часто мигающими глазами.
– И не грех это тебе говорить так! – укоризненно заметил Алексей Фомич, целуясь с гостем. – Жена! Задай-ка ему хорошенько за словеса за такие!
– Точно, точно, Лазарь Павлович, не след нас обижать… – начала Елена Лукьянишна, но Двудесятин ее перебил:
– Ай, батюшки! Да вы совсем меня, беднягу, затравите! А вас двое – я один. Делать нечего, прощенья прошу – больно уж вы строгие. Дай-ка лучше на хозяюшку полюбуюся молодую. Ишь, все краше да краше становится она у тебя, Алексей Фомич, ей-ей. Ажио зависть берет: кабы моя старуха тож так хорошела, хе-хе-хе! Здоровенька ли, Елена Лукьянишна?
– Бог грехам терпит. Как ты да Марья Пахомовна?
– А ничего себе, живем помаленьку. Сына, вот, женить сбираюсь.
– Большого, чай? – спросил Щербинин.
– Его, его! Малость мне потолковать по сему надоть. Видишь ли, хочу ему я сватать…
– Стой, стой! И слушать не буду! Наперед хлеба-соли нашего откушай, после и потолкуем. Молись-ка да садись, вот сюда. Алена! Покорми-ка нас, – сказал Алексей Фомич.
– Нечего делать, приходится слушать хозяина, – промолвил Лазарь Павлович, перекрестившись и пролезая за стол.
Елена Лукьянишна отдала холопам приказ подавать.
– Чтой-то ты сегодня, Лазарь Павлович, разнаряжен так, что хоть прямо к царю ехать? – сказал Алексей Фомич, разглядывая ферязь из «венецейского золотного атласа», надетую на госте.
– А вот, как побеседуем, так и узнаешь, зачем я так разнарядился, – ответил Двудесятин и свел разговор на другое: – Слышал, расстрига-то, говорят, уже на Русь вступил.
– Слыхал, как не слыхать! Просто диву даюсь! Беглый дьякон и такое учинить! И города один за другим к нему переходят. И то сказать, мало кто знает, что он – монах-расстрига, думают – царевич истинный.
– К тому ж в Орле объявился и промеж людей толкается Гришка Отрепьев какой-то новый. Вот-те, тут и делай, что знаешь! Говорят, царевич самозванный – никто иной есть, как Григорий Отрепьев, а, меж тем, всем ведомо – Гришка Отрепьев в Орле. И стал один – два! Ох, ох! Сдается мне, заварится тут каша немалая: потому тут Жигимонт-круль, лиса старая, тоже много помогает.
– Э! Что монах беглый сделать может? Пошлет царь ратников, побьют его хорошенько, вот и делу конец.
– Ой, не скажи! Борис-то Федорович мешкает, а к расстриге город за городом отходит. И в людях серых толки идут: сын царя Ивана жив, милости великие обещает и Бориса Федоровича прогнать хочет. Поди толкуй им, что это – не сын царя Ивана, а самозванец нечестивый. Димитрий – и шабаш! А коли Димитрий, надо помочь ему престол отцовский из рук Борисовых отнять, древний царский корень утвердить. И идет шатанье великое! Да и бояре тоже открыто не показывают, а Димитрию верить – не верят, но все ж рады Борису Федоровичу досадить: не люб он им. Да! Дело плохое, брат, затевается!
Холоп внес кушанье.
– Не взыщи, коли трапеза скудна да не вкусна будет, – сказал гостю Щербинин.
Разговор прекратился: не в обычае было разговаривать во время еды.
Хоть Алексей Фомич и просил гостя не сетовать на скудость трапезы, но на самом деле обед был таков, что хозяевам стыдиться было нечего. Запивались все кушанья чаркой-другой доброго зелена вина, уемистым кубком ренского, романеи или бастра, чаркой сладкой наливки да ковшом пенистого студеного крепкого меда.
Неудивительно, что к концу обеда лицо гостя стало еще краснее, чем всегда, разрумянилось так же и лицо хозяина и даже хозяйки. Неудивительно так же и то, что, когда, пообедав, гость захотел со Щербининым поговорить о своем деле, язык его заметно заплетался, а глаза хозяина закрывались сами собой, и что Алексей Фомич, послушав Двудесятина недолгое время, неожиданно прервал его речь предложением:
– А что, Лазарь Павлович, не соснуть ли нам теперь маленько, как водится, а после и потолкуем?
Предложение было так соблазнительно, что Двудесятин не стал даже отговариваться, а, кряхтя так, как будто на него была взвалена многопудовая тяжесть, поднялся со скамьи и последовал за хозяином в его опочивальню, где, скинув тяжелую ферязь, растянулся на мягкой перине, и скоро густой храп Лазаря Павловича вперемежку с легким посвистыванием спящего Щербинина уже доносился до самых сеней.
Только изрядно выспавшись и отпившись игристым кваском от тяжелой послесонной вялости, хозяин и гость приступили к беседе.
– Видишь ли, друже мой, – начал Лазарь Павлович, – сказывал я тебе, что хочу женить моего большака, так вот, надобно мне невесту ему высватать.
– Так, – протянул Щербинин, поглаживая свою маленькую молодую бороду. – Что ж, ему невесту не трудно будет найти: он – парень хороший.
– Все так, да нрав-то у меня такой, что, если я порешил что-нибудь, так мешкать не умею. Сватов там засылать да ответа ждать и все такое, это мне не любо. По-моему так – съездил к отцу и матери невесты, поговорил, и делу конец! Пусть приданое готовят.
– Что ж, и так можно.
– Торопиться мне и потому надо, что, как прослышал, хочет меня царь вместе с Мстиславским Федором Иванычем и прочей братьею послать против самозванца-расстриги этого самого. Ну и охота найти невесту сыну да и ехать с сердцем спокойным. Останусь цел, вернусь – и прямо за свадьбу, не приведет Бог, полягу костьми на поле бранном – помирать спокойно буду: отцовский долг исполнил, подобрал добрую невестушку сыну… Повенчаются и без меня.
– Ты это ладно надумал, Лазарь Павлович.
– Ну вот, в этаком разе и хочу я тебя просить: поедем-ка сватать со мной невесту Александру.
– Я не прочь, а только какой же я сват? Молод и сам давно ль поженился?
– Молод ты, слов нет, и женат неделю без года всего, это ты верно сказал, а только говорить ты мастак, и потом боярин Парамон Парамоныч – отец тебе крестный, так сговоримся с ним легче…
– Так ты к Парамону Парамонычу хочешь ехать, Пелагею сватать?
– Да, да! Ее самое. Красавица она, слышал я, и работящая. Словом, девка, каких лучше не надо. Только, вот, боюсь, захочет ли Парамон-то Парамоныч ее за моего Лександра выдать? Быть может, он себе получше зятька хочет; ведь, прозвище-то Чванный ему по шерсти дано.
– Ничего тебе, Лазарь Павлович, сказать не могу, а съездить – съездим. Я не прочь.
– Ну вот, и ладно. Тогда и поедем сейчас.
– Дай только, я приоденусь.
Через четверть часа князь Щербинин и боярин Двудесятин, оба верхом на конях, уже съезжали со двора.
V. Неприятное открытие
Царский истопник Иван Безземельный провожал гостя, своего кума Никиту, прозванного за силу Медведем.
– И чего же ты так торопишься, куманек?
– Пора мне, кум, – отвечал Никита, не очень высокий, но чрезвычайно широкий в плечах, молодой парень.
– Столько времени мы с тобой не видались – почитай, с похорон крестника моего… Да, да! Так и есть! С самых похорон – и ты посидеть у меня подольше не хочешь.
– Пора мне, – повторил Никита, и добродушное скуластое лицо его вдруг стало сумрачным.
Эту перемену заметил и Иван.
– Что с тобой, Микитушка? Али с того все, что я про смерть сынка твоего, моего крестника, вспомянул?
Никита молча кивнул головой.
– До сей поры, знать, не утешился?
– Где утешиться! Как вспомяну, так места от тоски найти себе не могу.
– Понимаю, куманек, понимаю.
– Ну пойду я… Прошай, кум! Прощай, хозяюшка!
– Что с тобой поделаешь! Прощай.
В дверях Никита остановился.
– А что, кум, слыхать про этого самого, про царевича?
– Про царевича? И как у тебя язык поворачивается этакое слово молвить? – вскричал Иван с досадой. – Бродягу, расстригу царевичем называть! Один у нас есть царевич – Федор Борисыч, а другого не знаем.