Лжецаревич — страница 29 из 46

Иван даже покраснел от раздражения. Никита смутился от такого окрика.

– Да ведь я так… Потому все зовут – царевич да царевич… Ну, и я… Вон, бают, идет он Москву взять… Истинный, говорят, он сын царя Ивана Васильевича, Димитрий. Что ж, я – человек темный, почем мне знать, правда аль нет? Говорят вон тоже, что милости он разные сулит…

– Мало ль что дурни либо злые люди-крамольники говорят! Ты их слушай больше! Сын царя Ивана! Хватили тоже! Димитрий царевич отроком помер еще в Угличе. Милости сулит! Милостями их и заманивает бродяга: вишь, им все мало! Борис ли Федорович к ним добр не был? Москву взять! Ска-а-жи, пожалуйста! Это – бродяга-то? Хе-хе! Да топнет ногой царь посильнее, так он от страха ног своих не почует. Москву взять! Не взять ему николи ее, коли крепко за царя своего стоять будем. Измена да шатанье в людях – вот только все, что и дает силу вражьему сыну. Ну, да ничего, скоро конец всему! Слыхал я, посылает царь князя Федора Ивановича Мстиславского и иных бояр с войском – зададут они бродяге!

– Так, значит, шабаш ему скоро?

– Бог про то знает, а только встряска будет добрая.

– Так. Ну прощай, здрав будь!

И Никита вышел.

Осенний вечер был темен, но Никита хорошо знал дорогу и не боялся запутаться. Он шел быстро, почти бежал. Какое-то смутное беспокойство овладело им еще в ту пору, когда он сидел у Ивана Безземельного. Теперь это чувство еще более усилилось.

«Господи! Уж не дом ли горит? – думал Никита. – С чего не то тоска, не то Бог знает что напало?»

И он все подбавлял шагу.

Но вот, теперь уже недалеко. Никита смутно различает очертания своей лачуги.

Вдруг он замедлил шаги и прислушался: ему показалось, что он слышит голос жены. Стараясь ступать как можно тише, он подошел совсем близко к дому.

На покривившемся убогом крылечке своей лачуги он неясно различил фигуру своей жены Любы, слабо освещенную фонарем, который она держала в руке.

Того, с кем она говорила, нельзя было разглядеть; чуть виднелся только край красной рубахи и кусок овчины, очевидно, накинутой на плечи.

Теперь Никита отчетливо слышал все, что они говорили.

– Когда ж ты придешь, соколик?

– А вот как твоего Медведя дома не будет, так и приду, – отвечал мужской голос, в котором Никита узнал голос своего соседа Яшки.

– Ах, уж этот Медведь постылый! – воскликнула Люба.

– А ведь тож, поди, люб тебе был прежде?

– Никогда он мне люб не был. Так, дурость какая-то на меня вспала, вот и повенчалась с ним.

– Ну, прощай, Любушка! – Не ровен час, он еще вернется да застанет, костей тогда не соберешь.

– Вот еще его, дурака, бояться! Сказала бы, что зашел ты кваску попить к нему, да его дома не застал, ну со мной и посидел, поджидал его. А попробовал бы заговорить, то я его так бы пробрала, что он своих не узнал!

– Ха-ха! Ты строгая!

– У-у, какая! Только с ним, а не с тобой, ласковый мой.

До слуха Никиты донесся звук поцелуя.

– Прощай! Гони его-то скорей! Опять потешимся! – несся уже из темноты голос Яшки.

– Прогоню! Не дам засиживаться, – ответила Люба, и свет померк: она вошла в сени.

Никита, слушая, едва верил своим ушам. Ему казалось, что это – или сон, или наважденье лукавого. От изумленья на него напал столбняк; он не мог двинуться с места и напряженно вслушивался. А слова – страшные слова – звучали и, как камни, били его в сердце.

И это говорит Люба, его жена, та Люба, для которой он в былое время не задумался взять тяжкий грех на душу, для которой всегда он был послушнее самого забитого холопа! Еще вчера, даже сегодня утром, она ласкалась к нему, говорила, что любит его еще сильней, чем прежде любила, и вдруг…

Было от чего потеряться Никите!

И вот уж и Люба ушла с крыльца, и шаги Яшки замолкли вдали, а он все еще стоял по-прежнему, как прикованный, все еще не мог стряхнуть насевшую на него тяжесть.

Он сбросил шапку, осенний холодный ветер обдул его голову. Никита вышел из своего оцепенения и поплелся к крыльцу.

Дверь была заперта. Он стукнул. Послышались торопливые легкие шаги Любы.

VI. Медвежья расправа

Люба встретила мужа очень приветливо.

– Ах вот и ты, ласковый мой! А я ждала тебя, за работой сидючи, да и вздремнула, ха-ха! Лучина это потрескивает, тихо так… Ты уж не серчай на женку свою, что не так скоро отворила.

Никита ничего не ответил ей, прошел в избу, скинул кожух и опустился на лавку.

– Чего долго не шел? Соскучилась я по тебе страсть! – говорила Люба.

Он не мог говорить от волнения, сидел бледный и тяжело дышал.

Она села к нему на колени, обвила его шею руками, любовно засматривала ему в глаза.

– Никто не был? – вымолвил он, наконец, через силу.

– Никто! – быстро ответила она. – Да и кому ж быть? Разве я пущу кого-нибудь без тебя? Тут все народ такой озорной…

– Озорной, говоришь?

– Ну да… Пристают все, – ответила Люба и улыбнулась; ее мелкие хищные зубы так и сверкнули молочной белизной.

В его груди поднималось бешенство.

«Змея!» – думал он про себя. Но он сидел, опустив руки, в то время, когда ему хотелось задушить ее, отвечал поцелуями на ее поцелуи. Хитрая, красивая змейка связывала своими кольцами сильного медведя.

Никита дышал все тяжелее.

– Пристают? Ребра переломаю! – свирепо сказал он и стукнул своим мохнатым огромным кулаком по столу так, что доска треснула.

– Чего ты? – весело расхохоталась Люба. – Всех, которые ко мне пристают, разве перебьешь?

– Много, знать, их?

– И-и как много!

– И Яшка пристает?

Люба пристально посмотрела на мужа.

– Нет, он не озорной… Нет, он не пристает, – медленно проговорила она. – А что ты вспомнил о нем?

– Гм… так… – пробурчал Никита.

Люба смотрела прямо ему в глаза; на ее лице не было заметно и признака смущения.

Никите хотелось вырвать эти бесстыжие красивые наглые глаза.

Он крепко сжал Любу в своих объятиях.

– Больно! Ой! – воскликнула она. Никита оттолкнул ее и крикнул:

– Сон это или нет?

Жена смотрела на него с удивлением.

– Нет, ты скажи, сон это или нет? Чего смотришь? Твои глаза правды не скажут! Змееныш! Знаешь, мне хочется двумя пальцами взять тебя вот за эту шею белую и придушить, – говорил Никита, смотря на жену налитыми кровью глазами. Со стороны его можно было почесть за пьяного.

Люба побледнела, но быстро оправилась.

– Ха-ха! Ты хмелен, а мне сперва и невдомек. Придушить меня хочешь! Кто же тогда тебя, Медведя, любить будет?

– А ты любишь своего Медведя? – точно прорычал Никита.

– А то нет?

Он наклонился к ней.

– Кого сильней любишь – меня или Яшку? – проговорил он сквозь сжатые зубы.

Яркая краска залила щеки Любы и пропала.

– Что тебе дался этот Яшка, понять не могу! – промолвила Люба презрительно пожимая плечами.

Он взял ее за плечи.

– Оставь! – досадливо проговорила Люба, стараясь вывернуться.

– Хоть ты и змея, а из лап медведя не выскользнешь, – пробормотал он, не то делая гримасу, не то улыбаясь.

Он тряхнул жену.

– Говори! Во сне я видел или наяву, что ты на крыльце целовалась с Яшкой?

– Пусти, – пробормотала Люба.

– Не пущу! Говори: во сне или наяву?

Она поняла, что ее тайна открыта и отпираться бесполезно, и дерзко уставилась на него.

– Ну, да – наяву! Ну, что ж?

Никита не ожидал такого прямого ответа и был сбит с толку.

– Да как же ты смела? – пробормотал он.

– Так и смела! Пусти, что ль!

Но он ее не выпускал. Что-то клокотало в его груди.

– Змея! – прорычал Никита, чуть не ломая плечи Любы.

– Пусти, Медведь! Больно!

– А! Больно! Это хорошо, что тебе больно!

Его искаженное лицо было страшно.

В глазах Любы загорелись злобные огоньки.

– Ну, да! Я целовалась с Яшкой и еще буду целоваться…

– Нет! Не будешь! – рычал Никита.

– Буду! А на тебя, душегуба, и глядеть не захочу!

– Душегуба?

– Да! Али забыл, как ты из кабалы от князя Щербинина освободился? Сам же мне, дурак, рассказывал! Смотри! Пикнуть у меня не смей! Слово молвлю – сложить тебе голову на плахе!

Никита безмолвно смотрел на нее. Он давно уже выпустил ее плечи, и Люба, говоря, подвигалась к сеням.

– Да ведь тебя же ради! Тебя! – воскликнул он.

– Меня? Ха-ха-ха! Нужен ты был мне! Себя, себя! Ишь, измял всю, леший! Теперь вот на зло тебе на твоих глазах буду с Яшкой миловаться! – крикнула Люба и шмыгнула в сени.

– Врешь! – рявкнул Никита и кинулся за нею.

С ним сделалось что-то необыкновенное. Каждая жилка его побагровевшего лица дрожала. Он догнал ее в сенях, втащил в комнату.

Люба взглянула на лицо мужа и поняла, что настал ее смертный час. Она задрожала. Еще за мгновение перед тем дерзко раздражавшая зверя, теперь она молила о пощаде.

– Микитушка! Милый! Прости!

Он не слышал ее мольбы. Он бормотал только:

– Врешь! Не будешь!

Как легкое перышко, приподнял он над собой ее маленькое тело.

– Будешь? – задал он ей вопрос, смотря снизу вверх на ее лицо.

Ответь она «не буду!» – быть может, он пощадил бы ее.

Но Любу этот вопрос ободрил: ей представилось, что он только грозит и не решится убить ее. К ней вернулась ее прежняя дерзость.

– Зверь! Душегуб! Буду! – крикнула она.

– А-а! – прорычал, брызжа пеной, Никита и, захватив ее ноги в одну руку, завертел ею над своей головой, как легкою тростью. Все быстрее и быстрее вертел он ее. Вдруг раздался глухой, странный треск: это Медведь раздробил череп Любы о стену.

Чуть светало, когда Никита-Медведь, сразу постаревший лет на десять, одетый в новые лапти, с котомкой за плечами, с толстой палкой в руке вышел из дверей своей лачуги и быстро, не оглядываясь, удалился.

Никто не видел его ухода, кроме Яшки, которому не спалось и который выполз из своей лачужки.

– А! Медведь ушел! Что за притча? Ну да нам это на руку – пойду к своей зазнобушке… – пробормотал он и, выждав, пока Никита скрылся на повороте, пробрался в избу Медведя.