Лжецаревич — страница 30 из 46

Однако через минуту он выскочил оттуда с перекошенным от ужаса лицом, вбежал в свою избенку, лег на свою постель и с головой закрылся овчиной, которая заменяла ему одеяло, и все ж его трясла такая лихорадка от страха, что зубы стучали.

Видно, не по вкусу пришлась ему медвежья расправа!

VII. Удар судьбы

Лазарь Павлович вернулся домой после поездки с князем Щербининым в очень веселом расположении духа.

– Ну, мать! Зови Лександра! – сказал он Марье Пахомовне, едва вошел в светлицу.

Та бегло взглянула на него.

– Нализался, старый! – промолвила она, покачивая укоризненно головой.

– Нализался! Почему ж на радости и не нализаться? Да и вовсе я уж не так, чтобы…

– Значит, сладилось?

– А ты не спрашивай! «Значит, значит»… Зови-ка лучше Лексашку.

Константин, сидевший в светлице, с недоумением смотрел на отца и на мать. Он не мог понять смысла их таинственного разговора.

– Сходи, кликни Лександра, – сказала Константину мать.

Он поспешил исполнить ее приказание.

– Лександр! Подь, отец с матушкой кличут, – сказал он брату.

Тот побледнел и спросил:

– Зачем?

– Не знаю. Отец веселый такой.

Александр перекрестился и поплелся в светлицу. Он был похож на приговоренного к смерти. Константин последовал за ним. Его разбирало любопытство.

– Ну, сынок, садись-ка да потолкуем, – сказал Александру отец.

Сам Лазарь Павлович и Марья Пахомовна поместились за столом на лавке, Александр опустился на скамью против них. Константин присел в углу подле двери.

Александр, взглянув на лица родителей, побледнел еще больше: он понял, что не ошибся в своих предположениях насчет причины зова.

«Пришел час!» – подумал он.

Лазарь Павлович несколько времени молча поглаживал бороду и смеющимися глазами смотрел на сына.

– Хочу тебя, Лександр, маленько на цепь посадить, хе-хе! – начал Лазарь Павлович. – Будет тебе зря-то шататься. Правду ль я говорю, мать, что будет?

– Истинно твое слово! Давно пора, – ответила Марья Пахомовна.

– Ну, давно – не давно, а теперь пора пришла. Женить хочу я тебя, Лександр.

– Батюшка! Уволь! – промолвил сын.

– Э-э! Вот те и на! Это что же такое? – воскликнул старик.

– Дурь он себе в голову вбил, – заметила ему жена.

– Все, чай, насчет монастыря подумывает? Думал я, что дурость с него спала, ан он и до сих пор…

Вот что я тебе скажу, Лександр, – строго заговорил Лазарь Павлович: – Молиться Богу и душу спасать – доброе дело, а только наперед свершить надо то, что Бог повелевает. А Бог закон дал: «плодитесь и множитесь»… Посему тебе не о монастыре, а о женитьбе теперь думать надо. Когда ж поживешь с женой да детей, которые народятся, вырастишь, ну, тогда ступай в обитель иноческую, принимай чин ангельский.

– Батюшка! Не влечет меня земная суета. Богу хочу всю жизнь посвятить. За вас молиться буду.

– Ни-ни! И слушать не хочу! Лучше ты мне этого и не говори, не серди зря! Нашел я тебе невесту, какой лучше не сыскать: лицом – красавица, нравом кротка, работящая… Жена будет добрая. И с отцом ее сговорился… Дня через два смотрины устроим, а там я в «поле»[12] уеду. Вернусь – свадьбу сыграем, не вернусь – без меня отпразднуете, а только жениться на ней должен ты беспременно.

Александр сидел, опустив голову.

– Чего голову повесил? Дурень ты, право, дурень! Да тебе все парни на Москве завидовать станут, что берешь ты за себя дочку боярина Чванного Парамона Парамоныча!..

Все время спокойно сидевший в своем углу Константин при этих словах вскочил, как ужаленный.

– Как? Пелагеюшку?! Быть того не может! – крикнул он.

Отец грозно уставился на него.

– Чего ты заорал? Как быть не может, коли я говорю? Чего ты суешься не в свое дело? Да и здесь ты зачем? Брысь отсюда! – закричал Лазарь Павлович и топнул ногой.

Окрик отца мало подействовал на Константина.

– Быть не может! Быть не может! – кричал он.

Лазарь Павлович вышел из-за стола и подступил к нему со сжатыми кулаками.

– Как быть не может? Почему быть не может? – кричал, ее на шутку рассерженный старик.

– Потому что… Потому… – бормотал Константин.

Его так и подмывало сказать: «Потому, что люба она мне, а я ей люб!» – но он понимал, что после этих слов отец только расхохочется ему в глаза.

Александр мог отговариваться от женитьбы желанием сделаться монахом – это была основательная причина, но Константину говорить о своей любви было бы бесполезно – на такую причину Лазарь Павлович не обратил бы ни малейшего внимания: в его глазах любовь между парнем и девушкой была только «дуростью».

Поэтому Константин не мог ответить на вопрос отца и только безостановочно повторял «потому», «потому».

– Потому, что дурак ты большой руки! – воскликнул старик. – Ну, проваливай отсюда!

И он повернул сына к дверям.

Константин машинально вышел из светлицы. Он прошел в свою комнату и сел там.

«Что же это такое? Стало быть, конец всему?» – тоскливо думал он.

И сам себе ответил:

– Да, конец!

Но против этого возмутилась вся его душа.

– Ан, нет! Не конец! Не конец! Что я – баба что ль, что хныкать буду? Отвоевать надобно счастье свое… Урвать у них! Да!

И он порывисто вскочил с лавки и зашагал по комнате.

Всю ночь он не спал, а рано поутру велел позвать к себе холопа Фомку.

Если у Александра был среди холопов друг в лице богомольного старика Митрича, то нашелся приятель среди дворни и у Константина. Это был совсем еще молодой парень по имени Фома. Он пользовался среди своих товарищей славою сорви-головы. Его даже так и прозвали: Фомка Сорви-голова. У Фомки была какая-то страсть ко всякого рода «молодецким забавам». Как бы ни было смело предприятие, он соглашался по первому слову.

Был ли то кулачный бой, медвежья травля, лихая попойка или иное что в этом роде – Фомка участвовал во всем этом с одинаковым удовольствием и во всем первенствовал. Эта-то страсть к «потехам» и сдружила Фому с Константином.

Когда Фомка явился, Константин о чем-то долго говорил с ним, причем во время разговора Сорви-голова потирал руки от удовольствия и приговаривал:

– Это любо! Это мы обстроим как лучше не надо!

Константин отпустил его со словами:

– Так помни: ровнешенько через неделю.

– Ладно, не забуду! Все подготовим! – ответил Фомка, уходя.

VIII. Дело затевается

Не работается Пелагеюшке. Если б не мать ее, Манефа Захаровна, которая сидит тут же и, нет-нет, да на дочь взглянет, бросила бы совсем боярышня свою работу, подперла бы голову руками и всплакнула бы: слезы на глаза так и просятся.

Вот уж неделя скоро минет с «того дня». Как и пережила она тот день, когда матушка сказала ей, что нужно за шитье приданого приняться, что сосватана она, Пелагея, за молодого боярина Двудесятина! Сперва боярышня обрадовалась – подумала, за Константина ее выдают, – ну а потом, когда узнала, что за Александра, заплакала так горько, что Манефа Захаровна удивилась.

– Полно, девунька! Рано ль, поздно ль придется покидать дом родительский: такова уж доля девичья. Муж у тебя будет добрый… Али уж так тяжко тебе?

– Ах, матушка! Так уж тяжко, так уж тяжко, что и сказать не могу! – рыдая, воскликнула Пелагеюшка, припав лицом к плечу матери.

– Приобыкнешь, доченька, приобыкнешь! Это только сначала так. Утри слезы-то, полно! – довольно равнодушно утешала ее мать.

Но Пелагеюшка унялась не скоро.

На другой день началось шитье приданого. Засели за работу все холопки, сама Манефа Захаровна и Пелагеюшка. О свиданиях с милым теперь нечего было и думать: весь день мать была с нею, разве только ненадолго отлучится по хозяйству да и опять вернется.

А потом эти смотрины! Ох, и этот день подбавил боярышне немало горя!

Через три дня они были после того, как Лазарь Павлович с князем Алексеем Фомичем приезжал ее сватать.

В обеденную пору велела Манефа Захаровна одеться ей в лучший сарафан, холопки туго заплели ей косу, вплетя жемчужные нити вперемежку с алою лентой, надели на шею бусы, на руки – запястья. Словом, разнарядкой так, как ей разве в Светлый праздник приходилось наряжаться.

– Зачем это, матушка? – спросила она.

– А вот, дай срок, скажу, – ответила Манефа Захаровна и сама тоже приоделась.

Она тоже облеклась в лучший сарафан, навесила серьги с изумрудами, вместо повойника надела кику, унизанную жемчугом, украшенную самоцветными камнями. Набелилась, нарумянилась. Хотела это же сделать и с дочкой, но та упросила ее «не класть на лицо румян да белил».

Манефа Захаровна согласилась на это не сразу: казалось ей, что зазорно девице в люди являться неподкрашенной.

– Теперь вот скажу, зачем тебя так нарядили, – сказала боярыня: – Спустимся мы с тобой сейчас к светлице, дадут тебе в руки поднос с кубками, и должна ты будешь угостить свекра своего будущего да жениха – они там уже давно сидят, с отцом беседуют… Ну вот, пойдем…

– Так это, значит, смотрины сегодня? – едва слышно промолвила боярышня.

– Да, смотрины. Ишь, у тебя лик-то пошел весь пятнами. И дура же я была, что не подрумянила тебя! На что ты похожа стала? Ну да уж нечего делать, не румяниться же теперь – и то, чай, нас там ждут, пойдем так.

Пелагеюшка едва имела силы идти за матерью, которая по дороге в светлицу ее наставляла.

– Ты, как войдешь, наперед всего поднеси кубок свекру будущему. Поклон низкий ему отвесь и скажи: «Выкушай на здравие, Лазарь Павлович!» А потом жениху поднеси. А на жениха глаза-то не больно пяль, так украдочкой взгляни и опусти опять очи скромненько… Я за тобой следом пойду и, коли что, легонько подтолкну, а ты примечай.

Не один раз пришлось Манефе Захаровне подталкивать дочку: как предстала боярышня перед гостями, забыла все материнские наставления. Вместо того, чтобы направиться прямо к свекру будущему, остановилась она посреди комнаты и уставилась глазами на жениха. Мать толкает ее, так что даже больно, она не замечает. Хотелось ей в лице жениха найти сходство с Константином, но не приметила она ни одной черты схожей. Не понравился ей Александр Лазаревич. Думалось ей, что и она не понравилась ему: смотрел он так на лицо ее своими светлыми глазами, что ей жутко становилось: холодком веяло на нее от этих глаз. Точно неживым взгляд их казался.