Этот юноша – царь Феодор, свергнутый с престола, запертый в бывшем доме бояр Годуновых вместе с матерью, царицей Марьей Григорьевной, и сестрою Ксенией.
– Ах, Федя! Тяжко! Душа болит… Не за себя, а за вас! – как стон вырывается из уст царицы.
– Божья воля, Божья воля! – шепчет Ксения, обнимая мать, и слезы блестят в ее чудных очах.
Да, конечно, только Божья воля могла бросить в темницу царя многомиллионного народа. О, этот ужасный день 1 июня! Москва, казалось, была такою спокойною, тихой. Ничто не предвещало бури. Юный царь верил этому спокойствию.
«Что значит какой-нибудь расстрига, если меня любит мой народ? Мой верный народ защитит меня!» – думал в тот день царь, стоя у одного из окон своего дворца и смотря, как по залитым солнцем улицам города тянутся возы, едут на конях и пешью идут разные люди – важные бояре и оборвыши-смерды, все спокойные, занятые делом.
Вдруг вбегает боярин.
– Царь! Красносельцы изменили! Валят в Москву!
– Может ли быть? – шепчет растерявшийся царь. Но потом в нем просыпается энергия.
– Послать рать на мятежников!
И снова он спокоен: войско разобьет мятежников, и все будет кончено.
Проходит час, другой – и улицы Москвы уже не тихи и мирны. Толпы чем попало вооруженного люда валят, гудят.
– Да здравствует царь Димитрий! Прочь Годуновых! Прочь семя татарское! – слышит царь яростные крики.
Он растерян, он в ужасе. Мать и сестра плачут у него на груди.
– Бояре! Бояре! – кричит он. Но никто не приходит на зов.
И вот топот многих ног. Потные, раскрасневшиеся бородатые лица. Их – его, мать, сестру – схватывают, выталкивают из дворца, запирают в прежний дом Годуновых.
Бывший царь – теперь узник.
Вспоминает пережитое Феодор, окидывает грустным взглядом стены дома-тюрьмы, и что-то клокочет в его груди. Он знает, что еще миг – и он заплачет, как плачут мать и сестра.
– Бога ради! Успокойтесь… Не надо слез… Не надрывайте и без того страждущую душу! – вскричал царевич и заходил по комнате, чтобы чем-нибудь унять свое волнение.
– Федя! Который день мы взаперти? – спросила царица.
– Десятый, матушка.
– Только десятый, а кажется, месяцы прошли! – воскликнула Ксения.
– Да, день – что месяц… О-ох! Боже мой, Боже! И за что такая напасть? – с глубоким вздохом промолвила Марья Григорьевна.
– Что это? Опять Москва шумит! – крикнул Феодор, подбегая к окну.
Взглянул он туда и побледнел.
– Матушка! Пробил наш час! – проговорил он дрожащим голосом, подойдя к царице. – Народ бежит к дому!
– Ко мне, дети! Обнимемся в последний раз! – проговорила Марья Григорьевна.
Слез уже нет на ее глазах. Она полна величавого спокойствия.
– Примем бестрепетно венец мученический! – торжественно сказал Феодор, опустившись на скамью рядом с царицей и обнимая мать.
Ксения спрятала лицо на груди матери и громко рыдала.
– Идут! Идут! – громко вскрикнула она, слыша в сенях топот нескольких ног.
– Готовьтесь, дети! – говорит Марья Григорьевна. Трое стрельцов и за ними Голицын, Мосальский, Молчанов, Шерефединов вошли в комнату…
– Митька! Куда это народ бежит? – спрашивает какой-то оборвыш другого такого же.
– А к дому Годуновых, сказывают. Бежим!
– Что там приключилось такое? – уже на бегу спрашивает первый.
– Сказывают, туда бояре пошли со стрельцами… Говорят… – И Митька, наклонясь к уху приятеля, что-то шепнул.
– Ай-ай! – всплеснул тот руками. – Да неуж ли! Экое дело грешное! Одначе бежим. Узнаем, правда ль. Ай-ай! Грех великий!
Перед домом Годуновых толпа глухо гудит. У большинства лица бледны. Все как-то тревожно настроены и почему-то избегают смотреть в глаза друг другу.
Фигура Молчанова показывается на крыльце. Это курчавый человек, со смуглым лицом, с быстро бегающими впалыми глазами.
– Что собрались, люди? – спрашивает он толпу. – Слышали уж, верно?
– Что? – гудит в толпе.
– Да что Марья Годунова с сыном Федькой отравили себя ядом. Одна Ксения жива – убоялась губить душу.
Сдержанное «Ах!» проносится в толпе, и потом ни звука.
Вдруг громкий возглас нарушил гробовое молчание.
– Душегубы! Загубили неповинных!
И какой-то человек протискивается сквозь толпу к крыльцу. Его руки сжаты в кулаки, глаза горят. Он хочет кинуться на Молчанова.
– Крамольник! Изменник царю Димитрию! Расправьтесь! – громовым голосом крикнул Молчанов.
Сперва на плечо «крамольника» нерешительно опускается пара рук, там другая – и вдруг целый десяток кулаков опускается на его голову. Миг – и его, поверженного на землю, бьют, топчут ногами сотни людей. Скоро из «крамольника» образовалась кровавая масса, в которой никто не признал бы, конечно, бывшего царского истопника Ивана Безземельного.
XXVII. Въезд
20 июня 1605 года – день въезда Лжецаревича – была прекрасная погода.
Уже с утра народ толпился на улицах.
Кровли домов, городские стены, колокольни все были покрыты любопытными.
Все ждали напряженно.
– Скоро?
– Говорят, что…
– Скорей бы! Смерть охота повидать его, милостивца! Говорят, ликом схож он с царем Иваном, с батюшкой своим.
– Не видал. А слыхал, будто так…
Такие разговоры слышались среди народа. Вдруг все смолкло.
– Едет! – пронеслось в толпе восклицание и замерло.
Лжецаревич въезжал пышно.
Впереди всех ехали поляки, блестя латами и шлемами, звуча – если то были гусары – крыльями, сверкая усыпанным драгоценными камнями нарядом, если они были в национальном платье; за ними литаврщики, после трубачи, копейщики… Вон богато одетые слуги ведут под уздцы шестерку коней, попарно запряженных в золотые колесницы. Усыпанные искрами алмазов хохолки на холке коней так и сверкают…
За ними белые, вороные, караковые, в яблоках кони верховые. После – барабанщики, стройные ряды русских сподвижников Лжецаревича, духовенство, блистающее парчовыми ризами…
И вот на белом коне Лжецаревич, теперь уже Лжецарь. Одежда его блещет золотом, ожерелье сверкает[16]. Далее литовцы, казаки, стрельцы.
Все падает ниц, повергается во прах перед Лжедимитрием.
– Здрав будь многие лета, царь-государь! Солнышко наше! – гремит в народе.
Лжецарь величаво кивает, а в уме его проносится: «Ну теперь я действительно царь!»
Вдруг точно с неба сорвался и упал вихрь. Тучи мелкой пыли слепят глаза. Кони взвиваются на дыбы, всадники едва удерживаются в седле. Сам Лжецарь покачнулся, ослепленный, полузадушенный.
«Не быть добру», – думает суеверный народ.
Но снова все тихо. По-прежнему сияет солнце, по-прежнему в чинном порядке, сверкая и шумя, движется шествие. Снова неумолчные клики:
– Здравствуй, солнышко наше, царь Димитрий Иваныч!
XXVIII. На пиру
У царя Димитрия был пир. Это далеко не было новостью для москвичей: редкий день проходил без царского пированья, без какой-нибудь забавы.
Бывало, они слушали гремевшую среди ночной тишины польскую музыку и вздыхали слегка.
«Гм… Что-то царь часто веселится! Ну, да известно – это так, пока, пройдет время и остепенится», – думали они.
Но день проходил за днем, а пиры, забавы, часто такие, которые считались нечестивыми, продолжались, и лица москвичей становились все угрюмее, задумчивее.
– Ктой-то это среди ночи на улице песни горланит? – спрашивал, бывало, пробужденный шумом и гамом от сна какой-нибудь купец или боярин.
– А это хмельные ляхи из дворца государева едут, – ответят холопы.
– Ишь, вопят, проклятые! Удержу на них нет! Пора бы им из Москвы восвояси… – недовольно ворчит потревоженный.
«Пора бы поганым восвояси», – все чаще подумывали мирные граждане. Но поляки, по-видимому, не думали уезжать. Напротив, их все более набивалось в Москву; они пировали, бесчинствовали, оскорбляли москвитян, позорили их жен. Не было над ними суда – они делали что хотели: царь все прощал им, своим сподвижникам. Московцы терпели и молчали, но что-то начинало закипать в их груди.
А царь забавлялся, царь пировал, ласкал поляков.
Вот и сегодня, сидя за пиром, он явно выказывал предпочтение ляхам перед боярами, говорил больше с ними, чем с русскими, хвалил их доблесть, обычаи, и сам, к довершению всего, одет был в польское платье. Бояре угрюмились, но терпели.
«Царь ведь… Его воля…» – думали они. Вино лилось рекой. Пожалуй, никогда ни прежде, ни после царствования Лжедимитрия не выпивалось столько вина в Москве, как в это время. Ляхи умели попить, умели попить и русские, не отставал ни от тех, ни от других и Лжецарь.
Польская музыка, гремевшая во время пира, только что перестала играть. Слышен был гул голосов, смех, громкие шутки. Царский пир превращался в оргию.
– Что за обычай у вас, у москалей, прятать женщин? То ли дело, если б на этом пире да были красотки! – громко сказал какой-то изрядно захмелевший лях.
– Твоя правда! Было б повеселей, – поддержали его товарищи.
– Царь! Прикажи привести женщин, – нагло заметил первый поляк.
Димитрий был изрядно захмелевши. Его лицо покраснело и лоснилось, тусклые глаза оживились.
– А что ж! Отчего же и не позвать. Гей! Кто-нибудь! Приведите сюда женщин – ну, там жен купеческих либо опальных бояр… Живо! А мне… Ксению! – крикнул пьяным голосом Лжецарь.
– Царь, царь! Не дело ты затеял, – сказал сидевший неподалеку от него Белый-Туренин.
– Да! Не гоже! – поддержал его Петр Басманов. Бояре глухо роптали.
– А ну вас! Все в советники лезут! Живо исполнить, что я сказал! – крикнул Лжедимитрий и стукнул кулаком по столу.
Павел Степанович только пожал плечами и тяжело вздохнул.
Скоро в палату робко вошла толпа женщин, бледных, дрожащих, испуганных.
– А-а! К нам, москальки-красавицы! Будем вино пить… Авось, вы нас полюбите. Садитесь, – заговорили поляки и загремели скамьями.
Женщины покорно сели рядом с панами. У многих из них на глазах блестели слезы.