но ей мешало волнение.
Между тем, царевич, вдруг побледневший, успел отъехать далеко, даже карета патера Николая, указавшего жирным пальцем на девушку и пробормотавшего: «Се — наказанная Богом блудница!» — успела миновать ее.
Улыбка счастья сбежала с лица девушки, крупные слезы заблестели в ее глазах.
— Ах, Григорий, Григорий! Да когда ж ты придешь? — скорбно прошептала она.
И долго, пока можно было видеть хоть верх шапки «царевича», пробиралась она в толпе. Ее толкали, бранили — она ничего не замечала и продолжала продвигаться вперед.
И только когда Димитрий спрыгнул с коня и вошел в дом сандомирского воеводы, она остановилась.
— Буду ждать! — прошептала девушка. — Ах, опять ждать! Когда же, когда же? — добавила печально она.
Это была Розалия.
Когда Григорий неожиданно ушел от нее, прочтя письмо патера Николая, она не могла понять, что с ним сталось. Тех нескольких фраз его, могущих ей открыть истину, она не разобрала хорошо. Прошел день, другой, неделя — Григорий не показывался. Потом всем стало ведомо, что Григорий — никто иной, как русский царевич. Она сперва не верила, но после должна была поверить своим глазам: она видела, как гордый князь Вишневецкий беседовал, как с равным, со своим бывшим слугой. Несколько раз она хотела попасться на глаза царевича-Григория. Он взглядывал на нее мельком и отворачивался. Она не хотела допустить мысли, что он нарочно ее не замечает. Она каждый день ждала, что Григорий, хоть и царевич, придет к ней: «разве мог он забыть свою Розалию?» Но он не приходил. Мысль о нем постепенно стала единственной ее мыслью. Розалия стала рассеянной, отвечала невпопад. Наконец, даже отец Николай заметил перемену в Розалии, старался допытаться, что с нею. Девушка упорно отмалчивалась.
Это было началом ее душевной болезни. Потом развитие недуга пошло быстрыми шагами.
Когда патер Николай собрался уезжать с царевичем к князю Константину Вишневецкому и Мнишку, она упросила взять ее с собою.
— С чего это ты вздумала? — изумленно спросил патер.
— Мне… мне будет скучно здесь… — ответила девушка.
Отец Николай взял свою «экономку» с собою. Во время пути болезнь Розалии развилась вполне.
Как-то на привале, в поле, патеру Николаю доложили холопы, что с его «экономкой» творится что-то неладное. Он пошел взглянуть на нее.
Розалию он нашел сидящею на берегу ручья. Целая груда полевых цветов лежала рядом с нею. Она плела венок и напевала какую-то грустную песенку.
— Розалия! — окликнул ее патер. Девушка не шевельнулась.
Патер подошел ближе, тронул ее за плечо и снова позвал. Она с досадой посмотрела на него.
— Не мешай! — проговорила она, снова берясь за свою работу.
— Что ты делаешь?
— Плету венок. Цветы скрасят меня. Я такая худенькая, некрасивая; он может меня разлюбить. Ты знаешь, ведь он сегодня придет! — добавила она таинственным шепотом. — Да, да! Только солнце закатится, он придет сюда, сядет рядом со мной. Мы опять, как прежде, будем с ним беседовать… Я буду целовать его очи…
Отец Николай густо покраснел: он начинал догадываться, что в словах Розалии скрывается не совсем приятная для него тайна.
— Кто он? — пробормотал патер.
— Тот, кого я люблю. Его зовут Григорием… Говорят, он теперь стал царевичем — не знаю, правда ли, знаю лишь одно, что я его люблю, и он меня любит. Что ты так смотришь? Ты думаешь, он меня разлюбил? Разве он может разлюбить свою Розалию? Ха-ха! Да ведь он мне клялся!
Патер пыхтел, как рассвирепевший бык.
— Бог отнял у ней рассудок… Господь покарал нечестивую блудницу… Оставьте ее… — пробормотал он холопам, отходя от Розалии.
Когда царевич с панами тронулся после отдыха в дальнейший путь, среди путников Розалии не было.
С этих пор «экономка» патера перестала существовать: ее заменила бледная, безумная девушка. Она бродила по полям, по лесу, собирала цветы и плела из них венок, напевая какую-то неизменную грустную песню. По временам она останавливалась, подносила руку к груди и грустно шептала:
— Григорий! Григорий! Когда же ты придешь?
Ее вечная грусть невольно всех располагала в ее пользу. Крестьяне, в избы которых она заходила ночевать, не глумились над нею, давали ей пищу и пристанище. Миновало лето и осень, настала зима, но морозы и вьюга не остановили Розалию. Она все так же бродила целыми днями, прикрывшись от стужи лохмотьями истрепанной овчины. Венок из завядших цветов не покидал ее головы. Она шла, не зная куда. Она искала Григория. Весною 1604 года Розалия случайно забрела в Самбор. Имя Мнишка и связанное с ним имя «царевича Димитрия» пробудили в ее мозгу какое-то смутное сознание. Она осталась в Самборе: ей стало казаться, что здесь, именно здесь, она дождется «его».
Розалия, как мы видели, дождалась «его». Он, ее Григорий, промчался перед нею, как приятное видение, а потом… потом она опять стала его ждать.
— Ах, Григорий, Григорий! Когда же ты придешь? — скорбный вопль ее остался без ответа.
XXXI. «Только мазурку!»
У Мнишка был бал. Хотя денежные дела пана Юрия были изрядно запутаны, но, когда нужно, тщеславный пан не жалел затрат, и редко у кого балы бывали более блестящими.
Панна Марина была царицею вечера. Ее величественная красота еще более выигрывала от вечернего освещения. Неудивительно, что вокруг красавицы теснилась целая толпа блестящей молодежи. За креслом по обыкновению стоял гигант-«дикарек».
Станислав был не в духе — его сердили назойливые ухаживатели. Что-то похожее на ревность шевелилось в его юной душе. Он почти не танцевал, а если припадала охота отплясать мазурку, то он избирал своею дамой только Марину. Поляк умеет танцевать мазурку чуть ли не со дня рождения, и Станислав, хотя вырос вдали от света, умел исполнять родной танец не хуже записного танцора.
Марине мало приходилось сидеть. То один, то другой седоусый пан или безусый юнец просили у нее, как счастья, протанцевать с ним. Красавица поднималась все с тем же неизменным гордо-холодным лицом, опускала свою ручку на руку кавалера и уносилась в вихре мазурки.
«Царевич» был мастер на все руки. Он равно умел и красно говорить, и лихо рубиться, и танцевать мазурку, как кровный поляк. На этом балу он танцевал немало. Но несся ли он в мазурке, разговаривал ли с какою-нибудь миловидной паненкой, его глаза, нет-нет, да скользили по прекрасному лицу Мнишковой панны. В его голове зарождались мысли.
Ледяная красота панны не заставляла сильнее биться сердце «царевича», он любовался Мариной так же спокойно, как любовался бы прекрасною статуей. Но он восхищался величественною холодностью дочери пана Юрия, ее гордою поступью, несколько высокомерно закинутой головкой. Ему казалось, что Марина самой судьбой предназначена не для скромной доли быть дочерью сандомирского воеводы или супруги какого-нибудь польского пана — драгоценный алмаз нуждается в подобающей оправе. Он воображал ее сидящею на троне, величаво прекрасною с гордо поднятою головой, украшенной золотою короной, и нашел, что там, на троне, она будет на своем месте. Есть люди, созданные для господства и всеобщего поклонения — ему казалось, что красавица панна принадлежит к ним. Он старался проникнуть в духовный мир красавицы и решил, что в гордом теле должна заключаться и гордая душа. Своим зорким глазом он подметил на лице Марины искусно скрытую скуку и утомление; в ее взгляде, который она кидала на своих поклонников, он заметил что-то похожее на презрение. Да! Она страдает от той скромной роли, которую ей приходится играть на житейской сцене, она хочет иного, она жаждет славы, блеска, блеска настоящего!.. Да, да! Он не ошибается!
Так думал Димитрий и находил духовное сродство между Мариною и собою. Если ему, как будущему московскому царю, нужна подруга жизни, то именно такая, прекрасная, как богиня, честолюбивая не меньше его самого. Она поймет его стремления. Вряд ли она полюбит его — способна ли вообще любить эта красавица? — Она будет женою не такой, какую он желал бы иметь, если б был простым смертным, но она будет великолепною царицей.
Но он так мало еще говорил с нею — всего несколько слов, когда открыл с нею бал первой мазуркой, он собственно говоря, судил только по наружности. Неужели он ошибается в ней? Быть не может! Надо убедиться.
Только что оттанцевали. Музыка смолкла ненадолго. В зале слышались говор, легкий смех. Хорошенькие паненки, запыхавшиеся и разрумянившиеся от танцев, отдыхали и кокетливо улыбались или деланно-сердито хмурились, слушая комплименты и тонкую лесть своих кавалеров.
Марина тоже немного утомилась. Утомление придало особенный блеск ее глазам. Она чуть-чуть раскраснелась. Обольстительно хороша была в этот миг сандомирская панна! Она равнодушно слушала восхищенный шепот своих поклонников, равнодушно отвечала на их льстивые замечания и смотрела в противоположный угол залы, где находился «царевич».
Димитрий был ей хорошо виден. Он сидел и оживленно говорил с какой-то хорошенькой паненкой, слегка наклонясь к ней.
Улыбка не сбегала с лица царевича. Белые зубы его так и сверкали.
«Как он некрасив, — думала Марина, — но в лице его есть что-то особенное… Он может нравиться. Вон, панна Стася не спускает с него глаз. По-видимому, она охотно слушает его, а, ведь она горда, она очень высокого мнения о себе, думает, пожалуй, что красивее ее здесь никого нет».
Легкая усмешка мелькнула на губах Марины.
Один из стоявших подле нее панов — высокий, жирный, с круглым, глуповатым лицом, пан Чевашевский — просиял и самодовольно закрутил усы: он приписал улыбку красавицы только что сказанной им довольно плоской шутке. По его мнению, это был шаг к победе. Надлежало ловить момент. Он, стараясь возможно изящнее изогнуть свой слоноподобный стан, наклонился к ней.
— Быть может, прелестная панна снизойдет до своего нижайшего раба, осчастливит его… — проговорил Чевашевский.
— Что? — отрываясь от дум, спросила красавица.
— Ваш нижайший раб, прелестная панна, просит у вас подарить ему мазурку, которая, кажется, сейчас начнется.