Мадам — страница 88 из 89

Но слова, которые я услышал, означали нечто другое. Он наконец выдавил их из себя:

— Что у вас был с ней любовный роман.

Я онемел от неожиданности, и на меня не к месту напал смех, однако я сдержался и не подал виду. Шагал с каменным лицом, склонив голову, заложив руки за спину и изображая глубокие раздумья о далеком прошлом. А тем временем пытался побыстрее справиться с неожиданно свалившейся мне на голову напастью в форме сладостного видения, завладевшего сознанием невинного юноши.

«Насколько могущественна сила… Воли и Воображения, — весело удивляясь, думал я, — если она порождает миф и заставляет верить в него следующее поколение! Достаточно руки… той „Федры“ в кабинете, которую видели Мефисто и Прометей, и того танца на выпускном балу и встречи у киоска, которую, в свою очередь, наблюдал Рожек (Рожек или Куглер?), чтобы появилась эта сказка, более увлекательная и правдивая, чем реальная история. Может, и Мадам, может, вся ее жизнь были совсем не такими, как это мне представлялось? Может, я сам все сочинил… с помощью Константы, влюбленного в Клер?»

Но что такое правда? Вещь в себе и для себя? Или то, что нам кажется, то, как мы представляем себе эту правду? А может быть, и то и другое? Но если так, то что нам выбрать? Правду скрытую или явную, пусть и относительную. И в конце концов… разве не было этого «любовного романа»? Разве обстоятельства этой банальной истории не типичны для него? Жгучее любопытство, жажда узнать побольше о предмете своего интереса, неясные желания… Любовное письмо в форме сочинения о звездах… Немного невинной тайны… Слежка, ревность, «голгофа» в январскую ночь под ее окном… А потом «возрождение»… признание Федры… и рука — соединение рук как при обручении… и, наконец, «Вальпургиева ночь»… танец и ночное свидание… и загадочное обещание… пророчество о «втором пришествии»… ну, и этот поклон «с того света»…

Я продолжал идти молча, анализируя свою жизнь. — Разве потом со мной случалось что-нибудь подобное? — Флирт, любовные приключения, холодная похоть тела… Нет, это было не то! Без прежней лихорадочной страсти и — поэзии. И мало напоминало счастье. Прав был Тонио Крегер, когда сказал: «…счастье (…) не в том, чтобы быть любимым; это дает удовлетворение, смешанное с брезгливым чувством, разве что суетливым душам. Быть счастливым — значит любить, ловить мимолетные, быть может, обманчивые мгновения близости к предмету любви».

— Я знал, что так получится, — заговорил «мой ученик». — Вы обиделись на меня.

— Я не обиделся, — задумчиво ответил я. — Просто решаю, как тебе ответить.

— Скажите правду.

Но что есть правда? — задал я вопрос Пилата.

— Вам лучше знать, — печально взглянул он на меня.

«Puisque çа se joue comme ça…»[263] — вспомнилась мне фраза из финала «Fin de parties» — «будем играть только так!», и я принял решение.

По обычаю Константы я внезапно остановился и посмотрел своему собеседнику прямо в глаза:

— Джентльмен, как тебе известно, не говорит о таких вещах, даже если речь идет о прошлом. Но на этот раз я отступлю от священного принципа, потому что ты мне симпатичен. Однако ты должен поклясться, что никому не расскажешь…

— Никому ни слова, никогда! — поспешно обещал он.

— Слово? — я поднял планку, исходя из соображения, что чем тверже буду требовать соблюдения тайны, тем скорее он все выболтает.

— Слово. Слово чести.

— Хорошо. Тогда слушай… Я не был к ней равнодушен. Она мне нравилась. Под ее руководством я писал замечательные сочинения. Одно из них на тему Мишеля де Нострадамуса (о звездах и знаках Зодиака) она даже предложила на конкурс Французского посольства для учащихся средних школ, изучающих французский язык. Я получил награду за это сочинение, что дало мне право поехать в так называемую «летнюю школу» в окрестностях Тура над Лаурой. По правилам ехать туда можно было только со своим преподавателем, потому что и он проходил там стажировку по методике преподавания иностранного языка. И мы отправились туда вместе. Ученик и пани преподавательница. В конце занятий организаторы устроили конкурс декламаторов. Я принял в нем участие. Читал отрывок из Расина, монолог Ипполита, и получил первый приз. Им стала поездка в Альпы: посещение Шамони. Я поехал туда один, но через пару дней, как сейчас помню, шестого августа, туда приехала она. Мы встретились и отправились на Монблан. Она мне сказала тогда, что родилась там… конечно, не на самой вершине, но в том районе, вблизи «крыши Европы». Потом мы поднялись к базе Валло, и она прочла стихотворение, которое читала ее мать, когда она еще не родилась, и позже над ее колыбелью…

Я слегка поднял голову и прикрыл глаза; и, будто повторяя за ней, перевоплотился в Константы (привожу в переводе):

Загадку, что из чистого источника начало получило,

Лишь песня, но с трудом сумеет угадать.

Ведь каким ты родишься,

таким уж и останешься;

сильнее невзгод,

сильнее воспитания

тот луч света,

который встречает новорожденного.

— Перревести? — спросил я с французским «эр» Ежика. — Или ты понял?

— Понял, это несложно, — ответил он так же, как и я когда-то.

— Тогда продолжаю… Волнение, усилившееся от разреженного воздуха, — вдохновенно вещал я, — привело к тому, что с ней случился обморок. Я старался привести ее в чувство.

«Что ты себе позволяешь?» — сердито спросила она, когда пришла в себя.

«Я осмелился спасти вас», — ответил я с улыбкой.

«Ну, ну! — погрозила она мне пальцем. — Ты занимался этим чересчур самоотверженно…»

На память об этом необычном приключении я получил от нее в подарок авторучку. Посмотри — вот она. «Монблан», — я достал из внутреннего кармана свою маленькую «Hommage à Mozart» и протянул ее парню.

Тот взял авторучку дрожащими руками и долго смотрел на нее восхищенными глазами, после чего вполголоса прочитал на станции надпись на золотом ободке вокруг колпачка:

— Meisterstück… — И повторил: — Meisterstück…

Meisterstück…

Наконец он отдал мне авторучку и поднял на меня глаза. Они были большие, как блюдца, и их переполняла безмерная тоска.

— Это все, — пожал я плечами. — Действительно, «любовный роман»! — иронично добавил я, чтобы добить его окончательно.

Он медленно опустил голову. Не знал, что делать с руками. Наконец, после долгого молчания, прошептал как бы про себя:

— Да, раньше были времена!

Я ничего на это не сказал. У меня лишь мелькнуло в голове, когда я прятал авторучку в карман, что, может быть, я родился не так уж и поздно.

ПОСТСКРИПТУМ

Моя повесть закончена.

Я начёт ее писать двадцать седьмого января полтора года назад, в восемьдесят втором году. Со времени того эпизода, на котором я ее закончил, — разговора с Печальным Юношей — прошло десять лет, а с той июньской ночи, когда я в последний раз увидел Мадам, — почти пятнадцать. Полтора месяца Польша находилась на военном положении[264]. Очередной раз людям через колено ломали хребет; снова выколачивали из них мечты о свободе и более достойной жизни. «Восстание» было подавлено, а связь с миром — прервана. По городам разъезжали танки, ходили армейские патрули, вечером наступал комендантский час. Продукты и другие товары первой необходимости выдавались по карточкам; чтобы уехать из города, необходимо было получить специальный пропуск.

У меня уже давно не было никаких иллюзий относительно того, где я живу и кто нами правит; а с тех пор, как я, отказавшись и дальше «торговаться» с цензурой, стал печататься в эмигрантских изданиях, я на собственной шкуре узнал, что такое «суровая, карающая длань народной справедливости». Особенно болезненно эта «длань» приложилась ко мне после того, как на Западе, в семидесятые годы появилось в печати «Поражение» — этот «Конрадовский романс», как независимые критики назвали мою повесть, сюжет которой основывался на трагической судьбе отца Мадам. В повести открыто обвинялась Россия в дестабилизации положения в Испании и в том безумии, которое там воцарилось, а также в циничной игре, способствовавшей поражению Республики. Повесть бросала вызов писателям, вконец одураченным левыми россказнями, которые гражданскую войну в Испании представляли заведомо тенденциозно. Я придерживался версии Оруэлла, автора во многих отношениях мне близкого, чья точка зрения на события гражданской войны в Испании полностью совпадала с моей.

Книга вызвала резонанс и — привела власти в ярость. На страницах партийных газет надо мной издевались как хотели и смешивали с грязью. Меня стали считать по крайней мере «фашистом» и «франкистским последышем», а как писатель — я превратился в «ноль без палочки», в «жалкого графомана, который надеется на рукоплескания и иудины сребреники крайне правых отщепенцев». Вслед за травлей в прессе последовали дальнейшие «оргвыводы»: категорический запрет на публикации и подписка о невыезде. А еще позднее — репрессии: постоянная слежка, обыски, аресты. Петля начала затягиваться.

Я отлично понимал в чем дело: в своей повести я затронул запрещенную тему, нарушил табу. Дернул за самый нерв прокаженного молоха — ударил в больное место, докопался до корней. Такие вещи «центр» не привык оставлять безнаказанными.

«Испания», как Бермудский треугольник, втянула меня и свой омут. Сначала она погубила человека, ставшего прототипом моего героя. Затем его жену. Потом через много лет отомстила дочери. Наконец — когда прошло еще больше яреме ни — она добралась и до меня, уже только потому, что я затронул эту тему. Прав был старый Константы, когда предостерегал меня и требовал, чтобы я поклялся в том, что буду сидеть тихо…

Ночью тридцатого декабря меня в Варшаве не было, благодаря чему я спасся во время волны арестов. Пришлось скрываться у друзей. Наконец, на Новый год, воспользовавшись временной потерей бдительности милиции, я пробрался а Гданьск, а там безотказный Ярек нашел мне постоянное убежище — удобное и безопасное. Комнатку в мансарде в старом немец