— Да, бедная йомфру… Надо сказать, что она сама виновата, но все равно ее жалко. Она была такая добрая, красивая, трудолюбивая… — Гунхильд поняла, что мадам больше не настроена слушать про неожиданную смерть в Фенстаде, и незаметно ушла.
На лестнице, на лестнице… Но все-таки это чистая случайность. Дортее приходилось слышать, что люди, которые перенесли долгую болезнь с большой потерей крови, неожиданно умирали именно тогда, когда считалось, будто опасность уже миновала, нередко сразу же, как они вставали с кровати, их настигала скоропостижная смерть. Одни доктора видели причину смерти в том, что в мозгу оставалось слишком мало крови, другие полагали, что в организме еще была испорченная кровь, из ее сгустков образовывалась пробка, и, если она доходила до сердца, человек умирал…
Цыганка была, верно, наслышана о таких случаях и предвидела, что такое может случиться и с Марией. Бедная, бедная Мария… И бедный капитан Колд, вот у кого сейчас, должно быть, болит сердце и кого мучают угрызения совести, ведь он далеко не бесчувственная натура. Капитан вовсе не плохой человек…
О Господи, что толку в том, что она всю жизнь ненавидела суеверия и мистику… Нет, не ненавидела, а скорее презирала, они вызывали у нее презрительную улыбку. Ненавидеть их она стала только теперь, когда испытала на себе отвратительную попытку вторгнуться в ее душу и отравить ее ядовитыми парами обмана…
Ибо всякое пророчество — это яд! Каким бы тяжелым ни было горе, но по мере того, как увеличивалась ноша, увеличивались и силы человека, его способность нести эту ношу. Если человек ясно видел свой путь и встречал несчастье с открытыми глазами, то разум помогал ему сохранить рассудок. Однако стоило ему поверить, будто его судьбой руководят тайные и недоступные объяснению силы, начать искать скрытый смысл в этой непроницаемой тьме, и его жизнь становилась окончательно невыносимой! Тьма — это всегда зло, она делает человека неуверенным, робким, нерешительным, слабым…
Какими же низкими, гнусными инструментами пользуются всякие темные силы, движимые суеверием! Какой-то сверхъестественный мир вкладывает свои пророчества в уста мерзких старух и полубезумных обманщиц с их засаленными картами и невнятной болтовней!.. О, какая мерзость, одно их прикосновение уже было способно все отравить — и тогда горе и страсти, страх и несчастье приобретали отвратительную окраску и бесформенность тлена… Нет!.. Боже милостивый, конечно, я слаба, гораздо слабее, чем думала. Но не дай мне оказаться настолько слабой, чтобы я стала искать утешения в гаданиях и знамениях, в этой мерзости, как Ты сам называешь это…
Дортея решила пойти в воскресенье в церковь и взять с собой пятерых старших детей. Ленсман присоединился к ним. В тот день скамья управляющего была занята целиком. А наверху на хорах сидели служанки и работники из Бруволда.
Дортея думала о том, что, наверное, сидит на этой скамье в последний раз, для нее это было вроде прощания, и потому она была исполнена торжественности, хотя проповедь пастора Мууса, как всегда, была долгая и скучная. Но псалмы он пел красиво. И вид знакомых лиц, с которыми она уже прощалась в сердце своем, и органная музыка, и пение псалмов — все это трогало ее до глубины души. Когда она во время проповеди сидела, погруженная в свои мысли, и обнимала Биргитте, которая то и дело засыпала, на глаза ее все время навертывались слезы. Маленькая Элисабет мирно спала на руках у Хогена Люнде — она и Рикке доверчиво льнули к этому доброму великану, который по отношению к ним решительно вошел в роль добросердечного дедушки.
Когда они вышли из церкви, их встретило яркое солнце. Дортея медленно двинулась к кладбищу, приветствуя по пути знакомых, пробиравшихся среди могил, чтобы взглянуть на место упокоения своих близких. Она думала с грустью, что здесь бы должен был покоиться и ее любимый Йорген. Ах, в действительности не так много значит, предали ли мы земле тела наших близких, или один Господь знает, где превращаются в прах земные останки людей, под сенью леса или на дне моря. И тем не менее она от всего сердца жалела, что ей не было дано похоронить Теструпа в могиле, в которую когда-нибудь опустили бы и ее самое. Неужели его останков не найдут никогда?..
Как красиво было вокруг этой старой церкви, когда солнце освещало густые кроны высоких кленов и лип у церковной ограды и колокольный звон разносился над всем летним приходом. Грех, что она только изредка способна думать так, как сейчас, когда она, ведя за руки своих маленьких дочек, глядела на троих сыновей, идущих впереди по дорожке. Но потрясения последнего времени оставили в сердце Дортеи глубокую усталость, и она ничего не могла с этим поделать. Пусть она и не думала так на самом деле, но в глубине души у нее все-таки мелькала мысль — как хорошо было бы лежать здесь, получить разрешение протянуть свои усталые члены в этой почве под зелеными липами рядом с любимым…
Печальные думы Дортеи были прерваны пастором Муусом, который подошел, чтобы поздороваться с ней. Он пригласил Дортею и ее спутников в пасторскую усадьбу выпить по чашечке кофе. Тогда бы ленсман Люнде мог заодно взглянуть и на произведенные пастором перестройки, а Элисабет и Биргитте, верно, не отказались бы поиграть с его дочерьми в их новом кукольном домике. Пастор ласково погладил девочек по головке.
Дортея поблагодарила его за приглашение и сказала, что у нее, к сожалению, нет времени. Она должна вернуться домой, приготовить венок и после обеда съездить в Фенстад, чтобы проститься с усопшей Марией Лангсет, ведь похороны будут уже завтра.
— Да, завтра, — кисло подтвердил пастор. Все знали, что пастор Муус отличался ленью, если речь шла не о перестройке и улучшении пасторской усадьбы, — он не любил вынужденные поездки в свои подопечные церкви. Однако капитан фон Колд настойчиво потребовал, чтобы похороны его экономки состоялись в будни, — тем самым он желал оказать ей последнюю честь. Ну что ж, пастор Муус не смел больше задерживать мадам Дортею. Но у него было к ней еще одно дело: он слышал, что она собирается устроить аукцион прежде, чем покинет стекольный завод. Вот он и решил спросить, не согласится ли она частным порядком продать ему кое-что из своей мебели — ему крайне нужны новые вещи для перестроенных комнат. Особенно его интересует большая кровать с пологом, что стоит у нее в спальне, — им с женой хотелось бы приобрести ее для спальни, предназначенной для приездов епископа.
Неприятно задетая, Дортея сказала, что пастор может в любой день прийти к ней в Бруволд и тогда они обсудят этот вопрос.
Взять с собой кровать она не могла. Но ведь это была их супружеская кровать, шатер, хранивший их в минуты блаженства, место, где их дети обрели дар жизни. И где, как она прежде надеялась, они с Йоргеном испустят последний вздох — оставшийся в живых, даст Бог, ненадолго переживет того, кто скончается первым… Однако взять ее с собой она все-таки не могла, для одинокой вдовы такая кровать будет только трагическим монументом.
Но отдать ее епископу… Дортея не очень жаловала епископов и их жен после знакомства с некоторыми из них в те времена, когда была женой пробста. И вообще, детство, проведенное в усадьбе одного пробста, и молодость, прошедшая в доме другого, внушили ей немалое dégoût[33] к духовенству…
— Хорошо бы ты отвез меня в Фенстад, — сказала она Клаусу, с удовлетворением глядя на свою работу — большой венок, сплетенный из самых красивых роз ее сада и полевых цветов. Потом она связала узлом углы скатерти, в которой лежал венок, и закрыла крышку корзинки. — Капитан был так добр к тебе, ты должен оказать йомфру Лангсет эту последнюю честь. Вы с Вильхельмом еще недостаточно взрослые, чтобы поехать завтра на похороны.
Клаус опустил глаза:
— Может, вас отвезет кто-нибудь другой, матушка? Я… У меня сегодня болит живот.
— Болит живот? Я этого не заметила за обедом.
— Он заболел потом. Я знаю, меня станет мутить и в конце концов стошнит…
— Неужели тебе так плохо?..
— Станет, если я увижу ее, — смущенно ответил Клаус. — Она лежит уже больше недели. А здесь в деревне такой обычай, что мне непременно придется увидеть покойницу.
Дортея и сама страшилась увидеть Марию. Она кивнула:
— Хорошо, ты останешься дома. — Однако не удержалась и насмешливо прибавила: — Это естественный страх, Клаус. Но я думала, раз ты хочешь стать военным…
— Это совсем другое дело, — пылко возразил Клаус. Но Дортея протянула ему корзину с венком, и он поспешил вынести ее в коляску.
Дортея поехала одна. «Нет у меня желания ни видеть покойную Марию, ни встречаться с капитаном», — думала она, выезжая из леса и глядя на старую усадьбу, раскинувшуюся на склоне чуть выше болота. Небольшие водяные оконца в болоте сверкали синевой, жирно блестели листья ивы, болото тонуло в буйном великолепии красок, цвели незабудки, лютики, качались легкие, кружевные соцветия пушистых болотных цветов. Лето было в разгаре…
На лугу вдоль болота паслись коровы, — значит, их все-таки еще не перегнали на сетер. Капитан, наверное, решил оставить их дома, ведь их следовало продать. Она и сама поступила точно так же.
В Фенстаде царило смятение, капитан не вышел, чтобы встретить Дортею. Ее встретила незнакомая, по-городскому одетая женщина и пригласила в дом. Женщина была очень похожа на Марию Лангсет, хотя не такая молодая и красивая. Она оказалась сестрой покойной, ее звали мадам Каксрюд. Дортея обменялась с ней обычными приветствиями и выразила свои соболезнования.
— К несчастью, я не могу показать вам мою сестру — несколько дней назад капитан приказал заколотить гроб. Гроб вы, конечно, увидите и сможете сами возложить на него ваш прелестный венок.
Дортея подавила вздох облегчения и последовала за мадам Каксрюд в залу.
Там на козлах стоял черный гроб — совсем маленький в этой огромной зале. В неярком свете, проникающем сюда сквозь завешенные полотном окна, зала выглядела еще более пустой, нежели обычно. Вещи капитана, всегда валявшиеся здесь в беспорядке — книги, оружие, музыкальные инструменты, — тоже были убраны. Клавикорды вынесли. И только портрет над канапе, где стена не та