Мадам танцует босая — страница 33 из 52

Автомобиль с шофером теперь ждал Эйсбара у входа в мастерскую — постарался тот улыбчивый секретарь из конторы.

В авто они молчали. На душе у Ленни было смутно, темно, тягостно. Подташнивало. Колени были ватными. Как она сумеет выйти из машины? Происходило что-то, чему она не могла дать названия.

Эйсбар пришел в себя первым и заговорил о делах. Немецкая камера… сразу можно использовать несколько объективов… Удивительно подвижный штатив… И еще…

— И, знаете, — в машине он снова вернулся к их обычному компанейско-отстраненному «вы», — я не буду брать того ассистента, чьи летучие кадры мы вчера смотрели. Я думал о нем — у него совершенно самостоятельное видение. И он очень хорошо знает, как зафиксировать собственный мир, знает, где в него вход, выход, какая там топография. Мне не нужен такой ассистент. Мне нужен тот, кто будет видеть по моим законам. Вы не посылали ему вчера телеграмму? Вот и хорошо. Не надо.

Он сидел, отвернувшись к открытому окну, выпуская в холодный воздух колечки табачного дыма. Как хорошо, что он не смотрит на нее. Не видит ее окаменевшего лица с сухими глазами и губами, сжавшимися в пергаментную полоску. Он выбросил папиросу и, улыбаясь, обернулся к ней.

— Ну, что вы будете есть?

Она тоже раздвинула губы в улыбке.

— Не знаю. Что-нибудь горячее. Суп… А вы, вероятно, как всегда — мясо? С кровью?..

Глава 9В Ялте наступила весна

Ожогин был зол. Злость скрипела на зубах, дергала висок, звенела в горле. Он чувстовал себя как бегун, который привык всегда приходить первым и вдруг обнаружил, что стоит на обочине, а мимо — вперед, вперед, вперед! — несутся другие. Он бегал из конца в конец широкой каменной террасы, размахивал кулаком, тряс головой и время от времени отпускал крепкое словцо. Споткнулся о выступ между плитами, чуть не упал, выругался и взревел:

— Вася!

Чардынин, хоронившийся все это время за дверной створкой, тут же выскочил и сунулся было к нему с успокоительными каплями. Ожогин на ходу оттолкнул его руку. Пузырек отлетел и разбился о каменный пол. Запахло валерианой.

— Вася, мерзавца с его бутербродом — под суд!

— Помилуй, Саша! Он-то тут при чем? Других отдавать надо.

— Ты прав, — Ожогин перевел дух. — Да вытрет кто-нибудь, наконец, эту валерьянку? Невозможно дышать!

Прибежала испуганная горничная с тряпкой. Барин обычно такой тихий, приветливый. Слова худого не скажет. И вот — на тебе! — гневается. А на что? Неизвестно.

Чардынин же, подгоняя деваху, чтобы скорее орудовала своей тряпкой, улыбался в усы. Он был рад, что Ожогин наконец как следует разозлился. Несколько дней тот пребывал в настроении более чем мрачном. Не выходил из кабинета. Почти не разговаривал. Сидел в большом вольтеровском кресле, глядел, сдвинув брови, в пол. Жевал сигару. С лица его не сходило сонное выражение. Чардынин, крадучись, ходил мимо кабинета, заглядывал с тревогой в дверь. Все то же? Все то же.

Чардынин знал: если Саша не разозлится, если проглотит обиду, смолчит, смирится, затихнет, то уж, верно — навсегда. Не будет никакого строительства. Не будет новой кинофабрики. Не будет фильмов о безудержных приключениях и безрассудных аферах, о которых писал в своей прощальной записке Лямский. Ничего не будет, кроме тихой, уютной, безбедной жизни здесь, на ялтинской дачке, или в Москве, в городской квартире, жизни, полной печали, которая с годами станет привычкой и засосет с головой. И ему, Чардынину, ничего не останется, как принять эту жизнь — он уже понял, что Саша никуда его от себя не отпустит. Да он и сам не уйдет. При мысли об этой тихой уютной жизни его каждый раз охватывала невыносимая тоска. Он уже начал придумывать: как бы подтолкнуть Ожогина, вывести из спячки? Пинка ему, что ли, дать? Но вот сегодня — слава богу! — прорвало.

Земли, которые Ожогин купил здесь, в Крыму, во время войны, стоили по тем временам немереных денег. Да и сегодня он вздрагивал, вспоминая ту кучу бумажек, которые, судя по всему, канули в бездну и на которые можно было бы построить еще одну кинофабрику в Москве. Потерять эти земли означало потерять половину состояния. Дачки… Скворешники… Мерзавец-управляющий, конечно, ни при чем. Вася прав. А все-таки мерзавец! Но он-то! Он-то! Как он мог оказаться таким болваном! Дать себя облапошить! Обдурить! Это с его-то предприимчивостью и коммерческим чутьем, которыми он так гордился!

— Вася! Где, черт возьми, бумаги? Купчая, Вася, купчая!

Чардынин бросился искать купчую. Бумаги, привезенные из Москвы, лежали в старом саквояже, который по приезде бросили в темный угол, да так на три месяца там и забыли. Ожогин о них не думал. Чардынин несколько раз хотел было разобрать, но сам же себя и останавливал. Был он суеверен. Боялся: начнет делами заниматься и спугнет Сашины такие неверные, такие эфемерные, такие изменчивые мысли о строительстве студии. Лучше уж повременить. Купчая на земли нашлась на самом дне саквояжа. Тут же были и слипшиеся от времени пожелтевшие листки договора с городской управой.

— Вася, читай!

Чардынин нацепил очки, разлепил страницы, забубнил. Ожогин слушал, прикрыв ладонью глаза. Ага, вот он, подлый пункт!

— «…буде владелец вышеозначенных земель в пятилетний срок не…»

— Что ты читаешь? Я не понимаю ни черта! Что значит «буде»? Кто он такой, этот «буде»?

— Успокойся, Саша, не кричи. Имей терпение. «…в пятилетний срок со дня заключения настоящего договора не начнет освоения таковых земель, как то: строительство жилых и нежилых…» Н-да… Вот еще разработка недр… устройство оздоровительных, тако же и увеселительных заведений…

— Тако же?!!

— …сбор и переработка природных богатств… промышленные предприятия, как то фабрики и заводы…

— Заводы?!! Что же они хотят, чтобы я на них производил? Танки? Конфеты монпансье? Женские подвязки? Втулки чугунные?

— …создание акционерных обществ и компаний… проведение ветки железнодорожного сообщения…

— Они что, с ума сошли? Какое сообщение? Куда? С горы в море?

— …отчуждается в пользу… с правом проведения вторичных торгов земельным комитетом… Саша, тут подпись твоя.

Ожогин выхватил у Чардынина бумагу. Пробежал глазами.

— Обман, — сказал он устало. — Как есть обман. Нанимай адвоката, Вася.

Чардынин смотрел на него с сомнением, жалостливо мигая поверх стекол очков близорукими глазами. Конечно, на Сашу это не похоже, чтобы он заключил столь безрассудный, если не сказать безумный, договор. Однако он помнил, с какой лихорадочной поспешностью покупались во время войны эти земли. Покупались, когда синематографическое дело вдруг в одночасье пришло в упадок, да что там — в упадок, на ладан дышало! Пленки, которую до войны везли из Германии, нет, оборудования нет, синематографические театры закрываются один за другим — казалось, что единственное спасение от неминуемого разорения — собственность на землю. Уж земля-то не подведет. Да полно, читал ли Саша вообще эту галиматью, перед тем как подписывать? Или поставил свой резкий быстрый росчерк не глядя, лишь бы заново обрести почву под ногами? Чардынин и не заметил, что мысли его произвели неожиданный каламбур. Было ему не до каламбуров. Земля-то ведь снова уходила из-под ног.

Был нанят адвокат — благообразный молодой человек, пробор-ниточка, усики-ниточка, височки-ниточки, галстук-ниточка, полосатые брюки, лаковые штиблеты. Говорили — один из лучших в Таврической губернии, даром что едва за тридцать. Ни одного проигранного дела. Говорили и другое. Ни одного проигранного дела, потому что берется только за те дела, благоприятный исход которых заведомо известен. Адвокат ездил из Симферополя. Ожогин оплачивал гостиницу в Ялте: адвокат не любил возвращаться вечером через перевал. Адвокат приезжал два раза в неделю, изучал бумаги, наводил справки в городской управе, запрашивал какие-то документы в архиве. Ужинать являлся на дачку Ожогина. Ел очень деликатно. Манеры имел безупречные. Жесты — плавные. Речь — вкрадчивую. Нахваливал ожогинских рябчиков и стерлядок. Смаковал вина. С удовольствием дегустировал коньяки. Намекал, что белужью икорку предпочитает осетровой. За кофе любил поговорить об искусстве.

— Синема, — журчал тихий вкрадчивый голос, — есть искусство отдохновения и воспламенения самых тончайших струн чувствительного организма.

— Воспламенения струн? — переспрашивал Ожогин. — Я, простите, не ослышался?

Адвокат его раздражал. Был он прилизанный, скользкий, о деле толком ничего не говорил, хотя языком трепал много и все глупости. Сидя боком на стуле, Ожогин злился, катал по скатерти хлебные шарики, кидал в рот. Иногда отпускал язвительное замечание. Чардынин делал страшные глаза, мол, что же делать, Саша, терпи, дело-то в самом разгаре, не спугни птичку, она нам нужна. Подливал адвокату коньяк. Подвигал блюдечко с лимоном.

— Именно воспламенения, — журчал адвокат. — Вам, Александр Федорович, должно быть известно лучше, чем мне, каково воздействие поэтического чередования света и тени на…

— На что же?

— А впрочем, и героические мотивы тоже начинают склонять к себе внимание публики. Пафос гражданственного самосознания все больше входит в моду у просвещенного зрителя. Рассказывают, что в Петербурге один молодой талант снимает с большим размахом в эдаком имперском стиле целую, не побоюсь этого слова, эпопею о несостоявшемся революционном… хм… перевороте. Из государственной казны выделены большие деньги на это в высшей степени патриотическое начинание. Никак не могу запомнить фамилию режиссера. Что-то на Э… Эс… Эб… Газеты помещают о нем очень положительные корреспонденции.

— Как успехи в архиве? — быстро перебивал Чардынин. — Удалось найти недостающие документы?

Адвокат замолкал, делал важное лицо, прикрывал глаза, тонко усмехнувшись, отхлебывал коньяк.

— Всему свое время, уважаемый Василий Петрович, всему свое время. Дело сложное, хлопотное. Быстрых результатов я вам не обещаю.

— Но гарантии даете? — вскидывался Ожогин.