глядит более вызывающе, чем эта добродушней особа слева от нее, храбро выставляющая напоказ два полушария, которые, если их соединить, явили бы собой карту земного шара в натуральную величину, или другая, та, что справа, с вырезом до самого живота, с чарующим бесстрашием обнажающая перед нами свое убожество? Или я глубоко заблуждаюсь, или это непорочное создание уже мысленно подсчитало, сколько любви и страсти сулят твоя бледность и черные глаза; я это потому говорю, что она ни разу не глянула в твою сторону, во всяком случае так, чтобы это можно было заметить; на самом деле она так владеет искусством косить глаза во все стороны, что от нее не ускользнет ни единая подробность; кажется, что у ней глаза на затылке, ибо она прекрасно знает все, что творится у нее за спиной. Это Янус в юбке. Если хочешь снискать у нее успех, откажись от небрежных манер и победоносного взгляда. Надо говорить с ней, потупив очи долу, застыв в принужденной позе, приглушенным и почтительным голосом; таким манером ты сможешь высказать ей все, что захочешь, — лишь бы это было пристойно завуалировано, и она позволит тебе любые дерзости, сначала на словах, а там и на деле. Потрудись только понежнее закатывать глаза всякий раз, когда она смущенно потупит свои, и толкуй ей как можно слащавее о платонической любви и о связи двух душ, пуская в ход пантомиму, которая не имеет ничего общего ни с платонизмом, ни с идеализмом! Она очень чувственна и очень обидчива; целуй ее и обнимай, сколько душе угодно, но в самом сокровенном упоении не забывай по меньшей мере трижды вставлять в каждую фразу обращение «сударыня»: она рассорилась со мной потому, что, ложась в постель, я что-то сказал ей, назвав ее на ты. Черт побери! Недаром же она порядочная женщина!
— После всего, что ты мне рассказал, у меня нет большой охоты пускаться в эти приключения: Мессалина-недотрога! Какое чудовищное и небывалое сочетание!
— Оно старо как мир, мой дорогой! С ним встречаешься на каждом шагу, это самое обычное дело. Напрасно ты не желаешь направить свое внимание на эту особу: в ней есть своя прелесть; пока ты с ней, тебе все время кажется, будто ты совершаешь смертный грех и с каждым поцелуем все больше губишь свою душу; меж тем как с другими ты насилу сознаешь за собой заурядный простительный грешок, а то и вовсе не чувствуешь, что согрешил. Вот почему я оставался с ней дольше, чем со всеми остальными любовницами. Я и доныне был бы при ней, да она сама меня бросила; это единственная женщина, которая дала мне отставку, и я за это питаю к ней немалое почтение. У нее в запасе есть необыкновенно изысканные сладострастные уловки, притом она всегда так великолепно притворяется, будто у ней силой вырвали то, что она дала вполне добровольно; принимая от нее любую милость, чувствуешь себя насильником, а это упоительно. В свете ты найдешь десяток ее любовников, которые поклянутся тебе своим счастьем, что это самая добродетельная особа на свете… Хотя на самом деле все наоборот. Анатомировать эту добродетель на подушке — прелюбезнейшее занятие. Теперь, когда ты предупрежден, ты ничем не рискуешь и не совершишь промаха: не влюбишься в нее искренне.
— Сколько же лет этой очаровательной особе? — спросил я у де С***, поскольку не в силах был определить это сам, хотя оглядывал ее с самым пристальным вниманием.
— А, сколько ей лет? Это великая тайна, ведомая одному Богу. Я сам похваляюсь, что с точностью до минуты умею установить возраст женщины, но узнать ее годы так и не смог. Могу лишь предположить, весьма приблизительно, что ей от восемнадцати до тридцати шести. Я видел ее в вечернем туалете, видел полуодетую, видел в постели, но ничего не могу тебе сообщить на этот счет: мое искусство тут бессильно. Больше всего она смахивает на восемнадцатилетнюю, но этого быть не может. У нее тело девственницы и душа потаскушки, чтобы достичь такой глубокой и столь незаметной взору испорченности, нужно или много времени, или великий талант, нужно бронзовое сердце в стальной груди; у нее ни того, ни другого нет, поэтому я думаю, что ей скорее тридцать шесть, но, впрочем, не знаю.
— Нет ли у нее близкой подруги, которая бы просветила нас на этот счет?
— Нет; она приехала в наш город два года назад. Прибыла не то из провинции, не то из-за границы, уж не знаю, откуда именно. Очень выгодное обстоятельство для женщины, которая умеет им пользоваться. С таким лицом, как у нее, можно приписать себе какой угодно возраст и вести хронологию со дня своего приезда.
— Воистину, большая удача, особенно если вас не разоблачит какая-нибудь предательская морщинка и если время, великий разрушитель, смилуется и позволит вам подделать в церковной записи дату крещения.
Он показал мне еще нескольких дам, которые, по его словам, с благосклонностью приняли бы любое прошение, какое мне вздумалось бы им подать, и отнеслись бы ко мне с избытком филантропии. Но женщина в розовом в уголке у камина и скромная голубица, которую он привел мне в качестве антитезы, были несравнимо лучше всех остальных; они обладали — по крайней мере, на вид — если не всеми, то частью тех достоинств, которых я от них ждал.
Я болтал с ними целый вечер, особенно с последней, и позаботился о том, чтобы отлить свои мысли в самую почтительнейшую форму; она едва на меня смотрела, но все же мне показалось, что зрачки ее раз-другой блеснули сквозь завесу ресниц, а после нескольких весьма смелых, но, правда, прикрытых флером строгого целомудрия любезностей, которые я дерзнул ей отпустить, кожа ее на глубине двух-трех линий чуть заметно зарделась сдержанным и робким румянцем и стала такого цвета, как если бы в полупрозрачную чашу налили розовой жидкости. Она отвечала мне в общем строго, взвешивая каждое слово, но ответы ее были остроумны, метки и давали понять куда больше, чем выражалось в словах. Все ее речи перемежались умолчаниями, недоговоренностями, туманными намеками, каждый звук произносила она со значением, всякую паузу делала с умыслом; это было донельзя дипломатично и в высшей степени очаровательно. Но хотя в иные минуты я наслаждался беседой, выдержать ее долго я был бы не в силах. Тут нужно все время быть начеку и держать ухо востро, а я ценю в разговоре прежде всего самозабвение и задушевность. Сначала мы болтали о музыке, и разговор вполне естественно коснулся Оперы, с Оперы перепорхнул на женщин, затем на любовь, а уж эта тема, более чем всякая другая, позволяет совершить переход от общего к частному. Мы щеголяли друг перед другом своими прекрасными чувствами; то-то ты посмеялся, если бы мог меня слышать! Право, Амадис на Горючей скале показался бы рядом со мной холодном педантом. Эти великодушные самоотречения, преданность заставили бы покраснеть от стыда покойного римлянина Курция. Я и не думал, что способен на такую возвышенную галиматью и такой заоблачный пафос. Вообрази меня изрекающим квинтэссенцию платонических истин — каков паяц, какова комедия! И все это с отменно сладким видом, с этакими ханжескими, святошескими ужимочками! Черт меня побери! Притом я был себе на уме, и любая мать, слыша мои рассуждения, без колебаний уложила бы ко мне в постель свою дочку; а любой муж доверил бы мне свою жену. Никогда в жизни я не притворялся более добродетельным, чем в тот вечер, и никогда не был так далек от добродетели. Я думал, что быть лицемером и говорить вещи, в которые совсем не веришь, труднее. Наверное, это очень легко или я весьма предрасположен к ханжеству, коль скоро я с первого раза сделал такие успехи. Право же, у меня бывают минуты озарения.
Что касается дамы, то она с невинным видом многажды входила в самые изощренные подробности, из которых делалось ясно, что она располагает богатейшим опытом; я просто не в силах дать тебе понятие о невероятной тонкости ее суждений. Эта женщина могла бы разрезать волосок на три части, причем не поперек, а вдоль; она посрамила бы всех ученейших богословов. Впрочем, слушая ее, невозможно поверить, что в ней есть хотя бы тень плотского. Так нематериальна, так эфирна, так идеальна — ну прямо хоть плачь; и, не предупреди меня де С*** о ее повадках, я бы непременно отчаялся в успехе моей затеи и со стыдом убрался прочь. Черт побери, суди сам: если женщина два часа кряду, самым что ни на есть отрешенным видом, толкует, что любовь — это лишения, жертвы и прочее, в том же милом духе, можно ли после этого питать скромную надежду, что рано или поздно увлечешь ее с собой на ложе, чтобы без помех сличить ваши с ней души и тела и проверить, не созданы ли вы друг для друга?
Короче, мы расстались большими друзьями, расхвалив друг друга за возвышенность и чистоту наших чувств.
Можешь себе представить, что беседа со второй вышла совсем в другом роде. Мы все время смеялись. Мы издевались, причем весьма остроумно, надо всеми присутствующими женщинами; но, говоря «мы все время издевались», я не совсем точен, потому что на самом деле издевалась она: мужчина никогда не насмехается над женщиной. Я слушал и поддакивал, ибо невозможно искуснее, чем это делала она, несколькими штрихами набросать схожий портрет и оживить его столь яркими красками: в жизни не видывал такой уморительной галереи карикатур. Несмотря на преувеличения, в них угадывалась правда; де С*** ничуть не погрешил против истины: призвание этой женщины состоит в том, чтобы разочаровывать поэтов. Вокруг нее царит атмосфера прозы, в которой не может выжить ни одна поэтическая мысль. Она очаровательна и искрится остроумием, однако рядом с ней в голову лезет только низкое и вульгарное; пока я с ней говорил, меня обуревал целый рой неприличных и неосуществимых в этом зале желаний: мне хотелось спросить вина и напиться, усадить ее к себе на колено и поцеловать в грудь, задрать ей подол, чтобы посмотреть, где она носит подвязки, выше колена или ниже, заорать во все горло непристойный куплет, закурить трубку или разбить окно, да мало ли что еще! Во мне проснулось животное, грубое начало; я бы с радостью плюнул на «Илиаду» Гомера и преклонил колена перед головкой сыра. Цирцея превратила спутников Улисса в свиней — сегодня я прекрасно понимаю эту аллегорию. По всей видимости, Цирцея была веселая, разбитная особа, как эта малютка в розовом.