Мадемуазель де Мопен — страница 16 из 69

Стыдно сказать, но я черпал огромное удовольствие в собственном одичании; я не сопротивлялся ему, а содействовал всеми силами, — вот как присуща человеку испорченность, вот как много грязи содержит глина, из которой он вылеплен.

И все же я на мгновение испугался этой проникшей в меня заразы, и мне захотелось убежать от совратительницы; но паркет словно вздыбился у меня под ногами, и я остался пригвожден к месту.

Под конец я сделал над собой усилие и отошел от нее; было уже очень поздно; я вернулся домой в большом смятении, в большой тревоге и не понимая толком, как мне теперь быть. Я колебался между святошей и любезницей. Одна казалась мне сладострастной, другая пикантной; а когда я заглянул себе в душу поглубже и пристальней, то обнаружил, что влюблен в обеих, и мало того — обеих желаю, обеих одинаково и так пылко, что они уже почти завладели моими мечтами и мыслями.

О друг мой, по всей видимости, одна из этих женщин будет моей, а может быть, и обе, и все-таки признаюсь тебе, что, овладев ими, буду лишь наполовину доволен: они, конечно, очень хорошенькие, но при виде их ничто во мне не застонало, не затрепетало, не молвило: «это она»; я просто их не узнал. Хотя навряд ли я найду кого-нибудь получше в смысле происхождения и красоты, и де С*** советует мне держаться одной из них. Разумеется, я последую его совету, и та или другая станет моей любовницей, а не то пусть черт меня поберет и чем скорее, тем лучше; но в глубине сердца какой-то тайный голос корит меня за измену моей любви и за то, что я клюнул на улыбку первой попавшейся женщины, которой я вовсе не люблю, вместо того чтобы неустанно искать по свету, в монастырях и в вертепах, во дворцах и на постоялых дворах ту, которая создана для меня и предназначена мне Богом, принцессу или служанку, монахиню или светскую любезницу.

Позже я сказал себе, что предаюсь пустым мечтам: в сущности, не все ли равно, с какой женщиной спать, с той или с другой; земля от этого не отклонится ни на волосок со своей орбиты, и смена времен года — тоже не нарушится; что все это совершенно безразлично, и вольно же мне мучить себя такими бреднями, — вот, что я себе сказал. Но все втуне — и ни спокойствия, ни решимости во мне не прибавилось.

Может быть, дело в том, что я много времени провожу сам с собой, и в моей столь однообразной жизни самые мелкие подробности приобретают чрезмерное значение. Я слишком прислушиваюсь к своей жизни и к своим мыслям: я ловлю пульсацию крови в своих жилах, биение сердца; напрягая внимание, я выпутываю свои самые неуловимые мысли из мутного тумана, в котором они витают, и придаю им осязаемость. Будь я более деятельным, я не вникал бы во все эти мелочи, и мне некогда было бы целыми днями, как теперь, разглядывать свою душу под микроскопом. Шум поступков распугал бы эту толпу досужих мыслей, которые мелькают у меня в голове и оглушают меня назойливым свистом крыльев. Вместо того, чтобы гоняться за призраками, я бы мерялся силами с действительностью; я бы ждал от женщин не больше того, что они могут дать — наслаждения, и не тянулся бы за Бог весть каким фантастическим идеалом, блистающим туманными совершенствами. Я так напрягал свое внутреннее зрение в поисках невидимого, что испортил себе глаза. Я не умею видеть то, что есть, ибо всегда вглядываюсь в то, чего нет, и глаза мои, с такой зоркостью замечающие невидимое, в обыденном мире оказываются подслеповаты; вот потому-то я знакомился с женщинами, которых все вокруг признают очаровательными, и не находил в них ничего особенного. Я часто восторгаюсь картинами, которые у всех вокруг считаются дурными, а странные и непонятные стихи доставляют мне больше удовольствия, чем самые изысканные сочинения. Не будет ничего удивительного, если я, после того как столько вздохов обращал к луне и столько пялил глаза на звезды, столько сочинил чувствительных элегий и апостроф, возьму да и влюблюсь в какую-нибудь вульгарную девку или в безобразную старуху; это был бы достойный финал. Быть может, таким способом действительность отомстит мне за то, что я оказывал ей так мало знаков внимания; куда как мило будет, если я проникнусь прекрасной романтической страстью к какой-нибудь недотепе или отвратительной неряхе! Представляешь меня играющим на гитаре под окном кухни и тщетно соперничающим с неким мужланом, таскающим моську почтенной вдовы, которая вот-вот потеряет последний зуб? А может быть и так, что, не найдя в этом мире предмета, достойного моей любви, я в конце концов стану обожать сам себя как блаженной памяти Нарцисс, являющий нам образец эгоизма? Желая застраховаться от такой великой напасти, я гляжусь во все зеркала и во все ручьи, какие только мне попадаются. Право, я так подвержен пустым мечтам и всяким заблуждениям чувств, что не на шутку боюсь поддаться какому-нибудь чудовищному, противоестественному соблазну. Это вполне серьезно, мне нужно быть начеку. Прощай, друг мой; лечу к даме в розовом, а то как бы мне не впасть в извечную мою созерцательность. Едва ли мы с ней станем ломать себе голову над энтелехией, и если мы чем-нибудь и займемся, то, скорее всего, не откровениями спиритуализма, хотя в откровенности этому созданию не откажешь; тщательно сворачиваю и прячу в ящик выкройку моей идеальной возлюбленной, чтобы не прикладывать ее к этой женщине. Хочу спокойно насладиться тою красотой и теми достоинствами, которыми она наделена. Пускай себе носит то платье, которое скроено по ней, не буду и пытаться примерять на нее одежду, которую заранее скроил на все случаи жизни для владычицы моих мыслей. Весьма благоразумное решение, не знаю только, сумею ли я его выполнить. Итак, прощай.

Глава третья

Я записной любовник дамы в розовом; это что-то вроде принадлежности к сословию или должности по службе; мое положение в свете упрочено. Я уже не школьник, в поисках удачи обхаживающий старух и не смеющий подступиться к женщине с мадригалом, если ей еще не сто лет: с тех пор как я занял это место, замечаю, что со мной считаются куда больше, что все женщины, говоря со мной, кокетничают, ревнуют и изо всех сил стараются произвести на меня впечатление. Мужчины, напротив, обращаются со мной холоднее, и в скупых словах, которыми меня удостаивают они, сквозят враждебность и принуждение; они чуют во мне соперника, который уже опасен, а может стать еще опаснее. До меня дошло, что многие жестоко критикуют мою манеру одеваться и находят, что наряды мои слишком женственны, что волосы мои завиты и напомажены с неприличным искусством и что все вместе в сочетании с безбородым лицом придает мне сходство со смехотворным юным щегольком, состоящим для услуг при знатном сеньоре; что на костюмы себе я выбираю пышные, блестящие ткани, которые слишком отдают театральщиной, и что я похож скорее на комедианта, чем на мужчину, — словом, все, что говорится обычно в оправдание собственным грязным и плохо скроенным нарядам. Но все их старания пропадают впустую, и дамы находят, что у меня красивейшие на свете волосы, что щегольство мое отличается отменным вкусом, и, судя по всему, они весьма не прочь возместить мне издержки, на которые я пускаюсь ради них, ибо они не настолько глупы, чтобы поверить, будто я прихорашиваюсь только для собственного удовольствия.

Сперва хозяйку дома, казалось, несколько уязвил мой выбор, ибо она полагала, что он непременно должен был пасть на нее, и несколько дней она не скрывала досады (но только на соперницу; со мною она говорила по-прежнему), сказывавшейся в манере произносить «дорогая моя!» — тем сухим, отрывистым тоном, какой свойствен исключительно женщинам, и в неблагоприятных отзывах о ее туалетах, изрекаемых как можно громче, например: «Вы слишком зачесали волосы наверх, это вам совсем не к лицу», — или: «У вас корсаж морщит подмышками, кто это вам сшил такое платье?» — или: «У вас усталый взгляд, вы на себя не похожи», — и множество других мелких уколов, на которые та не упускала случая огрызнуться со всею подобающей злостью, а подчас, не дожидаясь никакого случая, с лихвой возвращала сопернице должок тою же монетой. Но вскоре внимание отвергнутой инфанты переместилось на другой предмет, бескровная словесная война поутихла, и все вернулось к обычному порядку вещей.

В начале письма я бегло упомянул, что стал записным любовником розовой дамы; однако столь дотошному человеку, как ты, этого недостаточно. Несомненно, ты спросишь, как ее зовут; ну, имени ее я тебе не скажу, но, если угодно, для удобства изложения и в память о цвете платья, которое было на ней в первый раз, когда я ее увидел, будем называть ее Розеттой; премилое имя — так кликали мою собачку.

Ты пожелаешь узнать во всех подробностях, ибо ценишь точность в подобных делах, историю моей любви к этой прекрасной Брадаманте, узнать как мне удалось постепенно перейти от общего к частному и из простого зрителя превратиться в актера, как из публики, к которой принадлежал поначалу, я вышел в любовники. С величайшим удовольствием исполню твое желание. В нашем романе нет ничего зловещего; он окрашен в розовый цвет, и слезы, которые в нем встречаются, — это слезы радости, и только; в нем не обнаружишь ни тоски, ни докучных объяснений, и действие движется к концу быстро и стремительно, согласно советам Горация; это воистину французский роман. И все-таки не думай, что я взял эту крепость первым же приступом. Моя принцесса, хоть и — снисходительна к своим подданным, все же не столь щедра на милости, как можно было подумать поначалу; она слишком хорошо знает им цену, чтобы расточать их даром; кроме того, она прекрасно понимает, что разумное промедление подхлестывает страсть, а потому не спешит уступить первому же натиску, как бы вы ни пришлись ей по вкусу.

Для вящей основательности вернемся слегка назад. Я сделал тебе подробный отчет о нашей первой встрече. Мы виделись в том же доме еще раз, или два, или даже три, а затем она пригласила меня к себе; как ты понимаешь, я не заставил себя упрашивать и стал к ней ездить, на первых порах изредка, потом чаще, потом еще чаще, потом всякий раз, когда мне того хотелось, а должен тебе признаться, что хотелось мне этого по меньшей мере три-четыре раза на дню. Моя дама после разлуки в несколько часов оказывала мне всегда такой прием, словно