Грациоза моя! Никогда я не смогу никого полюбить безраздельно, ни мужчину, ни женщину; во мне вечно рокочет некая ненасытная стихия, и любовник или подруга могут удовлетворить лишь одну грань моей натуры. Появись у меня возлюбленный, женское начало, быть может, на какое-то время возобладало бы во мне над мужским, но это продлилось бы недолго, и я чувствую, что удовольствовалась бы этим лишь наполовину; когда у меня заводится подруга, мысль о телесной неге мешает мне полностью насладиться чистыми негами души; и вот я не знаю, на чем остановиться, и беспрестанно мечусь туда и сюда.
Я питаю несбыточную мечту быть двуполой, чтобы насытить свою двойственную натуру: сегодня мужчина, завтра женщина, я бы приберегла для любовников томную нежность, знаки покорности и преданности, самые кроткие ласки, меланхолическую череду тихих вздохов, все то кошачье, женское, что присуще моему характеру; потом, с любовницами, я становилась бы дерзкой, предприимчивой, страстной, неотразимой — шляпа набекрень, повадки задиры и авантюриста. Тогда проявилась бы вся моя натура, и я стала бы совершенно счастлива, ибо полное счастье состоит в том, чтобы свободно развиваться во всех отношениях и быть всем, чем можешь быть.
Но это невозможно, об этом и мечтать нечего.
Я похитила малышку в надежде придать иное направление своим склонностям и излить на кого-нибудь тот поток нежности, что бушует у меня в душе и переполняет ее до краев; я хотела обрести в Нинон нечто вроде выхода для моей жажды любить; но несмотря на всю привязанность, которую я к ней питаю, вскоре я почувствовала, какая необъятная пустота, какая бездонная пропасть осталась у меня в сердце, как мало насыщают меня самые нежные ее ласки!.. Я решила попытать счастья с любовником, но прошло много времени, а я все не встречала никого, кто бы мне приглянулся. Забыла тебе сказать: Розетта разузнала, где я, и написала мне умоляющее письмо, прося, чтобы я ее навестила; не в силах ей отказать, я приехала к ней в деревенское уединение. С тех пор я много раз туда наведывалась, вот и теперь я там. В отчаянии от того, что я так и не стала ее любовником, Розетта ринулась в светский водоворот и в рассеянный образ жизни, как все нежные души, лишенные набожности и оскорбленные в своей первой любви; в недолгое время у ней было множество приключений, и список ее побед достиг изрядной длины, ибо ни у кого не было таких причин, как у меня, чтобы устоять перед ней.
При ней теперь очередной любовник, молодой человек по имени д’Альбер. Похоже, что я произвела на него поразительное впечатление, и он сразу воспылал ко мне горячей дружбой. С Розеттой он обходится весьма предупредительно и в обращении с нею отменно ласков, но в глубине души он ее не любит, — не от пресыщенности и не потому, что она ему противна; дело скорее в том, что она не соответствует неким ложным или истинным представлениям о любви и красоте, которые он себе усвоил. Между ним и Розеттой облаком стоит идеал, мешающий ему быть счастливым. Мечта его явно не сбылась, и он вздыхает по чему-то другому. Однако доныне он ничего другого не искал и оставался верен узам, которые были ему в тягость; ибо в душе у него несколько больше порядочности и чести, чем у большинства мужчин, и сердце его далеко не так сильно развращено, как ум. Не зная, что Розетта любила одну меня и среди всех своих романов и сумасбродств сберегла эту любовь, он боялся, что она огорчится, если поймет, что он ее не любит. Эта забота его удерживала, и он самым великодушным образом приносил себя в жертву.
Черты моего лица ему необыкновенно понравились, а он придает огромное значение внешней форме, вот он и влюбился в меня, несмотря на мой мужской наряд и на то, что на боку у меня болтается грозная шпага. Признаться, я была ему благодарна за тонкость интуиции и прониклась к нему известным уважением за то, что он сумел распознать меня вопреки обманчивой внешности. Поначалу он вообразил, что вкус у него куда более извращенный, чем то было на самом деле, и я посмеивалась про себя, глядя на его терзания. Подчас он взглядывал на меня с таким испуганным видом, что я веселилась от души, и вполне естественная склонность, которая влекла его ко мне, казалась ему дьявольским наваждением, коему он не очень-то мог противиться.
Тогда он яростно набрасывался на Розетту и пытался вернуться к более общепринятому любовному обиходу; затем возвращался ко мне, как и следовало ожидать, еще более распаленный. Наконец его осенила блистательная мысль, что я могу оказаться женщиной. Ища подтверждения, он пустился изучать и наблюдать меня с самым пристальным вниманием; должно быть, он знает по отдельности каждый мой волосок и помнит, сколько ресниц у меня на веках; мои ноги, руки, шею, щеки, пушок над уголками губ — все он осмотрел, все сравнил, все разобрал и после этого исследования, в котором художник помогал влюбленному, ему стало ясно как день (если день ясный), что я самая настоящая женщина, да к тому же еще его идеал, его тип красоты, его мечта наяву — изумительное открытие!
Оставалось смягчить меня и добиться, чтобы я пожаловала ему дар любовного милосердия, — тогда уж мой пол станет ему достоверно известен. Мы вместе играли в одной комедии, где я исполняла женскую роль, и это окончательно подвигло его на решение. Несколько раз я бросала ему двусмысленные взгляды и воспользовалась некоторыми местами в своей роли, напоминавшие наше с ним положение, чтобы поощрить его и подтолкнуть к объяснению. Потому что, хоть я и не питала к нему страстной любви, но все же он мне нравился настолько, что я не желала ему иссохнуть на корню от любви; и раз уж он первый с тех пор, как я преобразилась, заподозрил во мне женщину, справедливости ради мне следует просветить его в этом важном вопросе, и я решилась не оставить ему ни тени сомнения.
Много раз он приходил ко мне в комнату с признанием на устах, но не осмеливался начать — и впрямь, трудно толковать о любви особе, одетой в мужское платье и примеряющей сапоги для верховой езды. Наконец, так и не заговорив, он написал мне длинное письмо, совершенно в духе Пиндара, где весьма пространно объяснял мне то, что я знала лучше его.
Ума не приложу, как мне теперь быть. Принять его ходатайство или отвергнуть — но второе было бы непомерно добродетельно, и к тому же отказ чересчур его опечалит: если мы станем делать несчастными тех, кто нас любит, как прикажете поступать с теми, кто нас ненавидит? Быть может, немного благопристойнее было бы некоторое время оставаться жестокой и выждать хотя бы месяц, прежде чем расстегнуть шкуру тигрицы и сменить ее на обычную человеческую сорочку. Но раз уж я решила сдаться, то не все ли равно, теперь или позже: не вижу особого смысла в том математически рассчитанном сопротивлении, которое велит нынче уступить руку, завтра другую, потом ступню, потом ногу до колена, но не выше подвязки, и в той неприступной добродетели, что норовит ухватиться за колокольчик, едва будет пересечена граница территории, которую на сей раз она намеревалась отдать захватчику; мне смешно смотреть на медлительных Лукреций, которые пятятся, напуская на себя самый что ни на есть целомудренный испуг, и время от времени боязливо оглядываются через плечо, чтобы удостовериться, что кушетка, на которую они собираются упасть, находится как раз у них за спиной. Подобная предусмотрительность мне чужда.
Я не люблю д’Альбера, по крайней мере не люблю в том смысле, который вкладываю в это слово, но я, несомненно, неравнодушна к нему, он в моем вкусе; мне нравится его остроумие, и весь его облик мне не противен; не о многих людях могла бы я сказать то же самое. Кое-чего ему недостает, но что-то в нем есть; мне нравится, что он не стремится насытить свою алчность, как скот, подобно другим мужчинам; в нем есть неиссякаемая тяга и постоянный порыв к красоте — правда, лишь к телесной красоте, но все-таки это благородное влечение, оно позволяет ему сохранять неиспорченность. Поведение с Розеттой изобличает в нем душевную порядочность, еще более редкую, если это возможно, чем прочие виды порядочности.
И потом, если уж об этом зашел разговор, я обуреваема жесточайшим желанием; я томлюсь и умираю от сладострастия, потому что платье, в которое я одета, вовлекает меня во всевозможные приключения с женщинами, но слишком надежно оберегает от любых посягательств со стороны мужчин; в голове моей смутно витает, но никогда не воплощается мысль о наслаждении, и эта плоская, бесцветная мечта ввергает меня в тоску и уныние. Сколько женщин в самом благопристойном обществе ведут жизнь потаскушек! А я, являя им самую нелепую противоположность, остаюсь целомудренной и благопристойной, словно холодная Диана, в вихре самого безудержного разгула, в среде величайших вертопрахов столетия. Такая невинность тела, не сопровождаемая невинностью разума, — жалчайшая участь. Чтобы плоть моя не чванилась перед душой, я хочу осквернить и ее тоже, хотя сдается мне, что скверны тут не больше, чем в еде или питье. Короче говоря, я хочу узнать, что такое мужчина, и какие радости он дарит. Раз уж д’Альбер распознал меня, невзирая на мой маскарад, по справедливости следует вознаградить его за проницательность; он первый угадал во мне женщину, и я докажу ему, не щадя сил, что подозрения его справедливы. Немилосердно было бы оставить его в убеждении, что у него просто-напросто противоестественный вкус.
Итак, д’Альберу предстоит разрешить мои сомнения и преподать мне первый урок в любви: теперь остается только обставить затею как можно более поэтично. Мне хочется не отвечать на его письмо и несколько дней обходиться с ним попрохладнее. Когда увижу, что он вконец приуныл и отчаялся, клянет богов, грозит кулаком мирозданию и заглядывает в колодцы с мыслью, достаточно ли они мелки, чтобы в них утопиться, тогда я, подобно Ослиной шкуре, убегу в темный уголок и надену платье цвета времени, то есть костюм Розалинды, ибо мой женский гардероб весьма скуден. Потом я пойду к нему, сияя, как павлин, распустивший хвост, хвастливо выставляя напоказ, что обычно с превеликим тщанием прячу