ва в тайне, и такая неопределенность ранила мое сердце. Время шло, мой Этьен не молодел, да и мне пора бы сделаться уже матерью, но условия наши не давали даже мечтать об этом.
Рождество отпраздновали шумно, без конца ходили в гости к новым нашим русским знакомым, многие посещали нас, а в начале января 1768 года де Ласкари принес радостную весть: государыня императрица едет в Петербург.
Слухи ходили самые разные, в частности: длительное отсутствие ее величества в Северной столице было связано не столько с необходимостью выработки Уложения (проще говоря — начатков русской Конституции), сколько личными ее делами. Первое: бракосочетание с Григорием Орловым, коронация его и провозглашение их сына, Алексея Бобринского, официальным наследником престола (Павел Петрович был нелюбимым детищем Екатерины II, да и слишком слаб здоровьем). И второе: новая беременность царицы. Якобы не хотела в этом положении быть на виду всей аристократии Петербурга и уехала рожать и венчаться в Москву.
Но и то, и другое вышло скверно. На четвертом месяце приключился выкидыш. А ближайшее окружение самодержицы приняло ее желание узаконить отношения с фаворитом в штыки. По столице ходил такой анекдот — якобы министр иностранных дел граф Никита Панин ей сказал: «Можете поступать, как вам заблагорассудится, ваше величество, но, увы, никогда мадам Орлова не будет российской императрицей». И венчание отменили.
Наши домоправители, супруги Петровы, сидя с нами за самоваром и смакуя эти сплетни, рассуждали на свой манер. Я буквально воспроизвести их слова не берусь из-за слабого знания русского языка, но примерно это выглядело так.
— Времена меняются, — говорил Алексей Игнатьевич, схлебывая чай с блюдечка (оба наливали из чашек в блюдца, дули на него и пили, посасывая маленькие кусочки пиленого сахара, — это у русских называется «вприкуску»), — при покойнице-то Елизавете Петровне было просто: захотела — тайно обвенчалась с Разумовским, и никто нишкни. Дочь самого Петра Алексеевича незабвенного! С нею шутки плохи, живо в Сибирь могла отправить несогласных. А царица-матушка Екатерина Алексеевна дама европейская и чувствительная, для нее мнение светского общества, духовенства и особливо военных на первом месте. Жизнь свою приватную подчиняет государственным нуждам. Тут сидишь и думаешь: вроде бы они на вершине славы, абсолютная правительница, и богатства не счесть, а вот счастья домашнего как не было, так и нет. Что тогда с Петрушкой с этим, Третьим, в обычных распрях, что теперича. Да-с, не позавидуешь. То ли дело мы — люди хоть и маленькие, а себе хозяева, любим, кого хотим, и живем припеваючи.
И супруга вторила ему:
— Да зачем она нужна, власть-то эта? Всех богатств да роскоши не возьмешь с собою в могилку. Детям передать? Так они не оценят, разбазарят все. А народ не оценит тож, люди разных новшеств не любят и хотят жить, как жили, по старинке. Ведь народ-то темен. Станешь в него тыкать палкой, он ея у тебя отымет и тебе же даст ею по макушке. Охо-хо! Царь-то — как сосна на юру, одинешенек, все на него глазеют, все судачат, кто завидует — хочет сковырнуть, чуть как зазевался — и нет тебя. Верно говорит Алексей Игнатьевич, что не позавидуешь. Власти нам не надобно. Нам и так хорошо, были б только денежки на муку да капусту, остальное мы сами сделаем.
Вскоре после приезда царского санного поезда из Москвы появился у нас в остатках дворца Елизаветы суетливый де Ласкари, увиваясь за каким-то сановником в дорогущей шубе и расшитой золотом треуголке, под которой был парик пепельного цвета с косицей, а под шубой — красный мундир генерала с лентой через плечо. Шпага на поясе. А в руке в перчатке — трость с набалдашником в изумрудах и бриллиантах. Весь такой холеный, сияющий драгоценными камнями. Взгляд слегка надменный, высокомерный, и ехидная улыбочка на устах. Но слегка прихрамывал. Де Ласкари вился вокруг него, лебезил и юлил.
— Разрешите представить вам, Иван Иванович, господина Фальконе собственной персоной и его помощников. Господа, генерал-поручик Бецкой, президент Академии художеств, шеф Сухопутного шляхетского корпуса, и прочая, и прочая.
Мы почтительно поклонились, а Бецкой снисходительно кивнул. И сказал на великолепном французском:
— Рад знакомству. Именно таким я и представлял вас, мсье, — истинным художником с горящим взором. Матушка императрица очень высокого мнения о вашем творчестве, и была в восторге от проекта памятника Петру. Я скажу вам честно: мне он не по вкусу. Мы имеем уже одну скульптуру Петра, тоже на коне, выдающегося мастера Растрелли. Император на нем велик и статен, строг и монументален. Как по мне, это то, что нужно. А у вас он в движении, в скачке, в действии. Да, передает характер царя, но снижает пафос. Я пытался донести мое мнение до ее величества, но, увы, остался непонятым. Вашему памятнику быть. Мнение Екатерины Алексеевны — закон. А сумели ли вы, по моей приватной просьбе, изваять саму государыню?
Мэтр поклонился:
— Да, мой генерал, можете взглянуть.
— Очень любопытно.
Мы прошли в мастерскую, где по центру стояла малая модель памятника Петру, а слегка в глубине, в нише — наша с Фонтеном скульптура императрицы. Генерал-поручик бросил беглый взгляд на работу Фальконе и не задержался ни на секунду, явно оставшись безучастным, и стремительно, хоть и хромая, приблизился к государыне. Встал, опершись на свой посох. И смотрел слегка исподлобья, не спеша осознавая увиденное. Наконец, проговорил:
— Замечательно. Просто превосходно. Главное, похоже. Как вы смогли вылепить ее, даже ни разу не увидев оригинал в натуре?
Фальконе пояснил с улыбкой:
— Я скрывать не стану, мсье Бецкой: голову лепила моя помощница — мадемуазель Колло.
Я присела в книксене. Президент Академии художеств вперил в меня свои колючие глазки.
— В самом деле? Да она талант! Впору присвоить ей звание академика!
Опустив глаза долу, я пролепетала:
— Мерси, мсье.
— Нет, определенно, ваше изваяние очень впечатляет. Интересно, что скажет государыня? Я уговорю ее приехать к вам как можно скорее. На «себя», так сказать, посмотреть и на вашего Петра. Как дела с постаментом?
Тут вступил де Ласкари:
— К сожалению, неутешительно. Подходящего камня не нашли. Есть один под Кронштадтом, но проблемы с его транспортировкой. Ждем весны, чторбы продолжать поиски.
— Хорошо, поторопитесь. Мы должны в ближайшее время определиться с камнем и с местом установки. Лицезрение памятника очень зависит от антуража. На широком пространстве он выглядит мощнее.
Наконец, подошел к самому Петру и разглядывал его с некоторой предубежденностью. Бормотал:
— Да, да, сапоги, платье… меч внушительный… и змея? Отчего змея? Что она олицетворяет?
— Недоброжелателей Петровских реформ, мьсе. Он их попирает копытами.
— Да, да, возможно. Все зависит от мнения царицы. Если ей понравится, я умою руки, подчинюсь ее воле. Пусть пока останется все как есть.
Отчеканив эти слова, он, прихрамывая, но с такой же стремительностью вышел из мастерской, де Ласкари поспевал за ним еле-еле.
Проводив Бецкого, мы обменялись впечатлениями. Фальконе сказал:
— Странно, что такой ограниченный человек возглавляет Академию художеств. Он, по-моему, разбирается в искусстве, как свинья в апельсинах.
Я воскликнула:
— Будет вам, мсье! Он по-своему мил, мне кажется.
— Ну, конечно: вас похвалил и не прочь присвоить вам звание академика.
— Видимо, и вам тоже.
— Не уверен.
А Фонтен заметил:
— Мы с ним еще наплачемся, вот увидите.
— Ты считаешь?
— У него взгляд недобрый. Неуверенного в себе человека, всеми силами стремящегося это не показать.
— Браво, браво, — похвалил мэтр. — Вы настоящий физиономист.
— Интересно, он действительно отец Екатерины?
— Кто знает! Но его особое место возле императрицы, привилегии, должности, влияние и награды могут навести на определенные мысли…
— Надо с ним держаться с опаской.
— Я давно это осознал.
А ее величество долго не приезжали. Чтобы не терять времени, де Ласкари и Фальконе занялись изучением мест в Петербурге, где хотелось бы поставить памятник Петру — ездили, смотрели, обсуждали. К ним присоединился Юрий Фельтен — зодчий, ученик Растрелли, непосредственный подчиненный Бецкого. Это был по виду типичный немецкий бюргер — пухлый, коротконогий, с полными ляжками и икрами в чулках, неестественно красным румянцем во всю щеку и немного сонными серыми глазами; но живой ум архитектора проявлялся с первых фраз его речи, говорил он весело, иронично и образно, не боялся прохаживаться по слабостям самого Бецкого и Екатерины, чем весьма подкупал. Рассмотрев предложения мэтра и де Ласкари, сразу сделал выбор в пользу Сенатской площади — здесь хорошее открытое пространство и прекрасный вид со стороны Невы и Большого Исаакиевского моста, Петр на коне будет хорошо смотреться снизу вверх, на фоне неба. Доложили Бецкому. Тот неожиданно заартачился, начал говорить какую-то чушь — дескать, взгляд Петра не должен быть устремлен невесть куца, надо сделать так, чтобы он одним глазом смотрел на Адмиралтейство, а другим — на двенадцать коллегий, — мы не знали, плакать от таких заявлений или смеяться. Место установки памятника было решено отложить до совета с императрицей.
Наконец-то она соблаговолила приехать — это было 12 апреля 1768 года, — заглянула в нашу обитель по дороге в Царское Село.
Накануне примчался курьер от Бецкого с вестью о визите и с приказом все вычистить, выскоблить, вымыть к приезду ее величества. Вскоре появилась рота солдат в качестве помощников для уборки. Домоправитель Петров, отставной поручик, сразу почувствовал себя в своей стихии, принявшись командовать, и довольно толково, так что к вечеру бывший дворец Елизаветы Петровны и в жилой его части, и в части мастерской заблестел первозданной белизной. Посетивший нас де Ласкари похвалил и одобрил. И велел быть готовыми к приему в шесть утра. Разумеется, Екатерина II так рано не приедет, но на всякий случай нужно находиться во всеоружии. Мы легли в десять, и Филипп нас перебудил в начале пятого. Ровно в шесть все приготовления были закончены, и у нас начался период беспокойного томительного ожидания.