Как пошли дожди и почва раскисла (а болотистая — тем более), так земляные работы прекратились до заморозков. Но деревья продолжали рубить.
Вместе с тем Бецкой, по приказу императрицы, обратился в Адмиралтейство с просьбой определиться, на каких судах можно переправить Гром-камень из Лахты по Финскому заливу и Малой Невке в Неву к Сенатской площади (где еще предстояло выстроить специальную пристань). Адмирал Мордвинов поначалу неохотно занялся этим вопросом (шла война Турции с Россией, и военные корабли были на вес золота), но когда получил нагоняй от ее величества за затягивание решения, быстро собрал своих капитанов и корабелов для консультаций; их ответ не порадовал — нет в империи подходящего судна. Выход был один: строить новую баржу с небольшой осадкой, а потом ее вместе с глыбой тащить двумя парусниками по бокам. Изучив бумаги, государыня дала добро. Разработку грузовоза поручили лучшим конструкторам кораблей (если я правильно записала их фамилии — Корчебникову и Михайлову), а руководил постройкой капитан-лейтенант Лавров (он потом и вез Гром-камень по морю).
Рождество 1768 года встретили мы нешумно, тихо, посемейному. Фальконе я давно простила, деловые отношения нормализовались, но уже прежней пылкой страсти не было. Вроде оба боялись посмотреть проникновенно в глаза друг другу.
После той трагедии я неделю лежала, как убитая, никого не хотела видеть, ела и пила чисто механически, чтобы лишь самой не погибнуть, выполняя предписания докторов из-под палки. Ожила понемногу. Мэтр, конечно, никуда не уехал, быстро пришел в чувство и однажды, заглянув ко мне, очень сдержанно попросил прощения. Я ответила, что зла не держу, всякое бывает, и жалею только о ребеночке. Он сказал, что на все воля Господа, испытания нам даются для очищения и искупления, и, когда мы заслужим, Бог нам даст новое дитя.
Я ни соглашалась, ни возражала. А про голову Петра разговора не было вообще.
Бюст Дидро повторила я быстро, а вот с бюстом Вольтера мне пришлось повозиться — изучать портреты и искать схожую модель (мне помог Александр, видевший Вольтера в мастерской Лемуана). И за всеми этими хлопотами незаметно подошло Рождество.
Праздновали на квартире Фонтенов — после свадьбы те переехали в более просторную, где имелось пять комнат, две из которых занимали молодые, в третьей жила мадам Вернье, плюс гостиная и столовая. В небольшой клетушке без окон обитала служанка. Александр выглядел довольным все это время, без конца расхваливая «маленькую женушку» (думаю, не без умысла — мне назло), сообщил, что, как только статуя Петра будет подготовлена для отливки и контракт закончится, он с семьей уедет во Францию, где создаст свою собственную студию. Мы смотрели на него с умилением — как бы там ни было, но приятно, если человек дуреет от счастья.
После посещения храма (а вернее, зала, где велись службы), выслушав проповедь отца Жерома, а потом как следует отужинав на квартире Фонтенов, мы сыграли в карты по-русски (это называлось «Акулина», или «Колдунья» — скидывались парные карты, у кого оставалась дама пик, тот и проиграл), незамысловато, но весело. Акулиной сначала три раза оставался Филипп, а потом по разу я, Анна и мадам Вернон, наконец, четыре раза — Фонтен (Фальконе не играл и сидел в кресле в углу с каким-то журналом). Александр, будучи под сильными винными парами, сразу обиделся и сказал, что мы шулеры. Неожиданно Анна усмехнулась: «Мы не шулеры, просто ты по жизни неудачник». — «Я неудачник?» — удивился он. «Ну, конечно: скоро двадцать пять, а как мальчик на побегушках у мэтра». — «Замолчи, — прошипел наш приятель зло, — замолчи, негодница!» — «Я негодница? — тут уже обиделась Анна. — Чем же это я не годна?» — «Тем, — ответил Фонтен, набычившись, — тем, что ты не была девочкой, когда я женился на тебе». Начался бы скандал, если бы мы втроем — я, Наталья Степановна и Этьен — не заставили их замолкнуть, потому что ругаться в рождественскую ночь — тяжкий грех.
Тем не менее общее веселье было испорчено. Вскоре Фальконе и я засобирались к себе (мэтр разрешил Филиппу остаться). Мы надели шубы и шапки, попрощались со всеми по-русски — троекратным поцелуем, наказали им больше не ругаться и вышли на улицу.
Ночь стояла ясная, морозная. Под ногами поскрипывал снег. Фонарей было мало, и горели они неярко.
— Настоящая русская зима, — произнес Этьен восхищенно. — Словно в сказке. Все-таки Россия — сказочная страна.
Я вдохнула морозный воздух.
— Да, какая-то первозданная. Европейской суеты нет. Люди проще.
— Будем вспоминать Петербург по-доброму. Вот закончу я большую модель, мастера-отливщики за год закончат свое дело, установим на площади, и, наверное, в семьдесят первом, самое позднее — семьдесят втором году возвратимся домой. Там уж заживем в свое удовольствие — без Бецких и де Ласкари.
— Дай-то Бог, — согласилась я.
Повернули на Невский и столкнулись с конным разъездом — офицером и драгуном, объезжавшими улицы. Поздоровались с нами по-русски, мы с ними тоже. Офицер сказал:
— Осторожнее с променадом, господа: нынче ночью тати промышляют. Трех уже словили.
— Мерси бьен, будем начеку.
И действительно — не успели мы подойти к нашему обиталищу, как дорогу нам заступили три зловещих мужика в укороченных тулупчиках, называемых русскими «полупердунчиками», и косматых шапках.
— Что вам надо? — с вызовом спросил Фальконе по-русски.
— О, хрянцуз, — догадался один из мужиков — очевидно, по акценту. — Значится, небедный. «Что нам надо»! Денежки давай, золотишко, камешки — и с мадамы тоже. Коль отдашь по-хорошему, так отпустим с миром.
— Да, да, — согласился мэтр и полез в карман.
Неожиданно выхватил ножик — тот, которым он счищал глину со шпателя, узкий, острый, больше похожий на плоское шило, — и мгновенно полоснул говорившего по лицу. А потом второго — по руке. Третий схватил Этьена за горло, но несильно, как-то вскользь, и поэтому тоже получил удар лезвием по бедру. Я пронзительно закричала, и на крики мои прискакал разъезд. Тут же, на наше счастье, появился из дома Алексей Игнатьевич, наш домоправитель, с фонарем в руке: «Что за шум, а драки нету?» — и помог патрулю вязать грабителей. Все прошли в дом, офицер записал наши показания, а мадам Петрова утирала при этом кровь, текшую у лиходеев из ран. Наконец, преступников увели, и у нас у всех вырвался выдох облегчения. Выпили чаю, а Петров и Фальконе — по стаканчику. Засиделись чуть ли не до пяти утра.
Мэтр проводил меня до моей комнаты и по-детски, в щеку, поцеловал на пороге. Я взглянула на него вопросительно. Он тряхнул прядями волос:
— Нет, нет, только не сегодня. Я чертовски устал. — И погладил меня по плечу. — Как прекрасно, что мы вместе. Я пропал бы один.
— Ты про то, что разъезд прискакал на мои крики?
— Да, конечно, но не только. Ты моя судьба, это ясно. — Наклонился и поцеловал мне руку. А потом сказал мягко: — Хочешь — вылепи голову Петра. Я согласен.
— Неужели?
— Мы с тобой одно целое. Делаем одно дело. И неважно, кто какую часть.
— Я благодарю за доверие, дорогой. И попробую. Может быть, получится.
Обнял меня и прижал к себе крепко. Мы поцеловались, но Этьен все равно не захотел посетить мою комнату. Повернулся и пошел к себе, только иногда вскидывая руку, рассуждая с самим собою о чем-то.
Церемония нашего избрания академиками состоялась 3 марта 1769 года. Было очень торжественно. Дамы в нарядных платьях, очень многие в париках, и мужчины в париках, разноцветных ярких камзолах. Фальконе без парика (он его терпеть не мог), волосы даже не напудрены. Темно-синий жюскор[4], бледно-синий жилет с бесчисленными пуговицами, кружева на сорочке и белый галстук, больше похожий на шейный платок. У меня — не слишком открытое атласное платье цвета бордо с пышными рукавами и высокая прическа «пуф о сантиман», очень модная в то время, с украшением из перышек и ниток жемчуга. Мы вошли в залу, где стояли античные статуи (разумеется, гипсовые слепки) и висело много картин на библейские темы. Нас пригласили сесть в кресла для гостей, справа от возвышения под балдахином, где располагалось не кресло, а блистал трон, очевидно, для монарших особ. Вице-президент Чекалевский суетился, наводил последний марафет. Ждали Бецкого.
Наконец, он вошел — сухопарый, подтянутый, в сером парике, весь напудренный и надушенный, чуть прихрамывая на левую ногу. Все поднялись, приветствуя его. Президент Академии быстро взошел на возвышение и уселся на трон. Милостиво кивнул. Все уселись тоже.
Чекалевский произнес небольшую речь о Фальконе и обо мне — о его и моих заслугах, характеризуя наши скулыпур-ные работы как великолепные произведения изобразительного искусства. Подчеркнул, что прибыли мы в Россию по желанию ее императорского величества и что государыня нам оказывает всяческое содействие. Посему предложил нас избрать академиками императорской Академии художеств. Публика снисходительно похлопала.
Членам Академии, что сидели отдельно, было роздано по два шара — белый и черный. По кивку Бецкого, каждый из них по очереди заходил за ширму, где стояли три ларца с круглыми прорезями: белый для белых шаров, черный для черных и внизу большой — для оставшихся. Заняло голосование минут двадцать. Первым вотировался Фальконе как мэтр и учитель. И когда все шары были вброшены, два служителя вынесли ларцы из-за ширмы. Чекалевский их открыл. Черный шар имелся только один. Гости зааплодировали бурно, а Этьен поднялся и раскланялся.
Началось голосование по моей персоне. Я сидела ни жива ни мертва, сердце колотилось отчаянно — и, казалось бы, отчего? — ну, не выберут меня в академики, что изменится в моей жизни? — тем не менее волновалась бешено. Снова вынесли из-за ширмы два ларца. Черных шаров не оказалось вовсе. Я не верила своему счастью. А собравшиеся хлопали и улыбались.
Генералу Бецкому подали бумаги — протоколы голосования — и перо с чернильницей. Он их подписал и, поднявшись, провозгласил нас с Этьеном избранными академиками.