Паренек живой, жизнерадостный, много улыбается, кушает прекрасно. Мы с Луизой не нарадуемся, глядя на него.
Остальные дела у нас тоже более-менее хороши. Магазин мсье Кошона процветает, и мы с ним. Правда, он прихварывает в последнее время, все заботы переложил на меня, я теперь его правая рука, но не жалуюсь, мне работа сия по нраву, да и денежки неплохие, а теперь денег надо больше, чтобы Марку нас ни в чем не нуждался.
Низкий тебе поклон от Луизы и ее сестры Маргариты (у нее уже завелся жених, и, наверное, скоро будет свадьба — я тебе напишу потом отдельно).
Ждем, когда вернешься домой — очень соскучился, приезжай скорее.
Твой братец Жан-Жак
Р. S. Своему брату Александру о рождении нашего сына, а его племянника, написала Луиза сама, так что он, наверное, уже в курсе. Выпейте вдвоем за здоровье нового члена нашего семейства. Крепко вас целую!»
Я на радостях бросилась к Фонтену и застала его в отвратительном расположении духа. Оказалось, что накануне он поссорился со своей супругой. О причинах не говорил, просто сидел, схватившись за голову, и причитал: «Ох, какая дура! Ох, какая же она дура!» Попыталась переключить его внимание на парижские дела. Он не знал о племяннике, так как месяц уже не заглядывал на почту. Сразу повеселел и сказал: «Ну, хоть кто-то в нашем мире счастлив. Рад за них». Мы пошли на почту вдвоем, там действительно ждало его письмо от Луизы. Прочитав послание, Александр повеселел еще больше, сообщив мне кое-какие подробности, о которых не удосужился написать Жан-Жак. Как то: братец мой выкупил у мьсе Кошона наш старый дом, произвел там ремонт и вернул на первый этаж обувную мастерскую, на втором же разместился сам с женой, сыном и Маргаритой. А жених у Марго учится в Сорбонне, вольтерьянец, масон, радикальных взглядов, ратует за конституционную монархию, как в Великобритании. «Как бы не посадили его в Бастилию за такую крамолу», — высказалась я. А Фонтен ответил: «Было б хорошо, если б посадили — нечего сестренке знаться с этими вольнодумцами». Мы зашли в Кофейный дом, где спиртные напитки, правда, не подавались, но зато с удовольствием выпили за здоровье нового родича шоколаду и заели кренделем. На прощанье Фонтен проговорил:
— Глупая ты, Мари, что не вышла за меня. И себе судьбу поломала, и мне. Мы бы были счастливы.
Я спросила:
— Разве ты не счастлив теперь?
Он отвел глаза:
— В чем-то счастлив, а в чем-то наоборот. Тупость ее меня бесит.
— Русские говорят: стерпится — слюбится.
— Может быть.
А зато Фальконе получил письмо от сына из Лондона. Тот опять просил денег и спрашивал, не нужны ли художники-портретисты в Петербурге — он бы с радостью бросил Туманный Альбион и приехал в Россию, если бы смог начать зарабатывать как следует. Мне Этьен сказал: «Только Пьера мне сейчас не хватало. Если он приедет сюда со своими заботами, я вообще с ума сойду». Денег выслал и написал, что у нас тут русских портретистов как собак нерезаных и составить им конкуренцию очень сложно. Видимо, Фальконе-младший удовлетворился ответом, потому что долгое время больше не писал.
После неимоверных усилий Гром-камень приподняли на винтах-домкратах, подвели под его платформу рельсы с желобами и шарами. Медленно опустили и попробовали сдвинуть с места. Человек сто тянули его спереди, столько же толкали сзади и удерживали, направляли брусьями по бокам. Деревянные части потрескивали, то и дело норовя лопнуть, тем не менее глыба медленно покатилась, вроде бы смирившись со своей участью. Я сама в Лахте не была, это мне рассказывал Фальконе во всех подробностях. Говорил, что в первый день удалось подвинуть махину всего на полсажени.
Вскоре пошли дожди, почва начала раскисать. И поэтому все работы были брошены на укрепление пути. На неровной местности сглаживали рытвины и пригорки, на болотистой — засыпали песок и вбивали в грунт бревна, вдоль дороги выкапывали канавы для отвода воды, насыпали брустверы, а ручей перекрыли каменным мостом. Тем не менее будущий постамент до конца лета простоял на месте, и движение началось только к ноябрю. К новому, 1770 году он проехал в общей сложности не более 200 саженей, а еще, до залива, оставалось 3 тысячи саженей с гаком[5]. Но зимой, по замерзшему грунту, дело заспорилось, и особенно с февраля по март, так что к весенней распутице наш валун благополучно прибыл на берег моря.
В середине марта посмотреть на это грандиозное зрелище прибыла императрица со свитой. Пояснения ей давал Бецкой.
Я и Фальконе приехали тоже. Вид на залив открывался замечательный: море темно-серое, с небольшими волнами, и рыбацкие лодки там и сям; берег в елях, очень высоких, гибких, словно бы тростинки; посреди леса просека, а по ней из чащи медленно выползает серо-коричневая глыба камня. Тянут его канаты, наматывающиеся на огромный горизонтальный ворот, ручки которого двигают несколько десятков людей. Кто-то подкладывает деревянные рельсы, кто-то шары, сзади валуна — бревна-подпорки. А на валуне сверху — два барабанщика отбивают ритм, согласовывая тем самым действия всех сторон. Здесь же, на берегу — два обломка Гром-камня, отколовшиеся от него при ударе молнии, — их приволокли раньше, так как они легче.
Государыня спросила у Фальконе:
— А обломки эти зачем?
Поклонившись, он ответил:
— Видите ли, ваше величество, основной массив камня закругленный и почти яйцевидной формы; по моей же задумке, пьедестал представляет собой закипевшую морскую волну. Мы приставим оба куска спереди и сзади, создавая нужное впечатление.
— Хорошо, — сказал императрица. — Только много обтесывать нельзя — глупо уменьшать такое чудо природы.
— Много и не будем, — согласился мэтр. — Но чуть-чуть придется. Для придания нужной конфигурации, а еще чтобы постамент зрительно не довлел над фигурой царя и лошадью. Если постамент будет выглядеть чересчур большим, конь и Петр потеряют свою значительность и покажутся смехотворно маленькими.
— Понимаю, да. Но тогда, быть может, увеличить сам памятник?
— Невозможно, ваше величество. Мы нашли оптимальные размеры, чтобы ветер его не опрокинул. Есть в механике такой термин — эффект парусности. На открытом пространстве Сенатской площади, да еще около Невы, сила ветра достигает огромных величин. Надо учитывать законы физики.
Против физики даже Екатерина II была бессильна.
Улыбнувшись мне, государыня сказала:
— Вы все хорошеете, милое дитя. Делаете успехи. Ваш этюд головы Петра Первого произвел на нас глубокое впечатление. Вундербар! [6]
Я присела в полупоклоне.
— У меня для вас будет еще задание. Но об этом позже. Будьте здоровы! — И покинула меня, взяв Бецкого под руку.
Вскоре она со свитой удалилась на мызу Григория Орлова, а Этьен и я долго еще рассматривали Гром-камень со всех сторон, фантазируя, что и как надо в нем скорректировать.
Словом, к апрелю 1770 года будущий постамент замер на берегу в ожидании баржи. А она только начинала строиться…
Гипсовую модель Фальконе завершил еще летом 1769 года и готов был выставить на всеобщее обсуждение, но Бецкой тянул, занимаясь другими своими неотложными делами, а императрицу тоже отвлекали — то война с Турцией, то переговоры с Пруссией о разделе Речи Посполитой (то есть Польши и Западной Малороссии) — это я читала в русских газетах. В общем, ему и ей было не до нас. Наша работа буксовала. Я по заданию Екатерины II делала бюсты французского короля Генриха IV и его министра финансов герцога де Сюлли (разумеется, по портретам, так как жили они почти что за двести лет до нас) и возила их государыне в Царское Село. Фальконе же, если не пропадал в Лахте, то занимался строительством литейной мастерской. Вместе с Фельтоном они рассчитали, что для устойчивости памятника нужно укрепить место на Сенатской площади 75–80 сваями, вбитыми в грунт. После долгой переписки с Бецким были приглашены рабочие, общим числом не меньше 300, но трудились они медленно, без особого рвения, и возня с ними растянулась чуть ли не на два месяца.
Осенью я болела — сильно простудилась, выпив по беспечности холодной воды, и потом никак не могла вылечить горло; без конца кашляла — даже опасалась чахотки, но, по счастью, как-то обошлось; постепенно вернулась в свое обычное состояние. Раза два были с Фальконе в театре, но ему, плохо понимавшему разговорную русскую речь, было скучно, а ходить мне одной, незамужней даме, по тогдашним представлениям, выглядело бы верхом неприличия.
Накануне Рождества 1769 года прибежал Фонтен с горящими глазами: Анна беременна, и малыш, по расчетам, должен появиться в мае. Рождество мы справляли без них — Анне нездоровилось, мать была при ней, Александр тоже, а у нас в гостях — Федор Гордеев с молодой женой и художник Лосенко, рисовавший гипсовую модель памятника Петру по заданию Бецкого. Этот Лосенко был человеком молчаливым и сильно пьющим, но ценил Фальконе и весной в Академии проголосовал за него; в молодости он учился во Франции, даже имел большую золотую медаль от французской Академии за картину «Жертвоприношение Авраама». А на Рождество, крепко выпив, попытался за мной ухаживать, но потом сломался и заснул богатырским сном у нас на диване в мастерской.
Словом, гипсовую модель выставили на суд петербуржцев только 19 мая 1770 года. Объявление дали в газетах, и буквально толпы горожан потянулись к нам. Власти даже прислали конную полицию — наблюдать за порядком. Но что поразительно: люди приходили, молча осматривали монумент, иногда шушукались между собой и, ни слова не говоря автору, молча уходили. Фальконе был в панике, он считал свое детище забракованным. Но Гордеев развеял его сомнения: «Ах, мсье Этьен, вы не знаете наших нравов. Это север, это Россия. Положительные эмоции держат при себе. Если они молчат, значит, все в порядке. Главное, чтоб не освистали и не забросали тухлыми яйцами». Тухлых яиц не было действительно. Правда, некий господин средних лет неожиданно начал прилюдно возмущаться одеждой императора. Воздевал руки к небу: почему Петр в русской одежде, если ратовал за европейскую? Почему на голове его лавровый венок — разве царь в таком ходил? Почему самодержец в усах? Фальконе, потрясенный, попытался при моем посредничестве (в качестве переводчика) объяснить ему, что одежда вовсе не русская и не древнеримская, а вообще условная; что в лавровых венках большинство героев на статуях; что великий властелин вправду носил усы. Но оратор не унимался: он сказал, что уже готова петиция от полтысячи дворян Петербурга с требованием запретить эту статую, а ее создателя выслать из России как мерзавца, покусившегося на святое. Вскоре полиция выяснила, что фамилия господина — Яковлев, он известный городской сумасшедший, выгнанный со службы за неадекватность и с тех пор поносящий все, что ни попадется ему под руку. Мы вздохнули с облегчением, но рано: стало известно мнение прокурора священного Синода, возмущенного тем, что Петр и его лошадь в два раза больше оригинала; и вообще как можно было доверять ваяние православного государя католику; пусть бы и католику, но вначале должен был получить благословение священного Синода. Мы не знали, как нам реагировать, если бы не письмо от Екатерины II. В нем она успокаивала мастера, говорила, что в целом памятник нашел одобрение в Петербурге, в том числе и в Академии художеств, знающие люди поддержали идею и ее воплощение, а на вздорные придирки обращать внимание глупо. После этой оценки нам сразу полегчало.