Прозвенел звонок. Мы прервали беседу о Танидзаки, спустились в зал и заняли свои места. По дороге Кумэ спросил меня:
– А ты и правда понимаешь музыку?
Я ответил:
– Уж побольше, чем живой скелет в золоте и пудре, который сидит возле меня.
Я снова уселся рядом со старухой. Пианист Шольц играл, кажется, ноктюрн Шопена. Симонс писал, что, однажды в детстве прослушав Похоронный марш Шопена, всё про него понял. Я же, наблюдая за ловкими пальцами Шольца, думал, что до Симонса мне далеко, даже учитывая разницу в возрасте. Не помню, что именно исполнялось потом. Когда концерт кончился и мы вышли на улицу, оказалось, что стоянку перед театром, перекрывая нам путь, заполонили экипажи и автомобили. Вдруг мы увидели, как к одному из авто идёт, кутаясь в меха, та самая старуха в пудре и золоте. Мы подняли воротники пальто и, пробираясь между машинами, вышли на тротуар, под пронизывающий ветер. Перед нами чёрной громадой внезапно выросло уродливое здание полиции. Я почувствовал смутное беспокойство из-за того, что там находилось полицейское управление.
– Странно, – вырвалось у меня.
– Что странно? – переспросил Нарусэ.
Я сказал ему первое, что пришло в голову, не желая обсуждать своё настроение. А мимо нас одна за другой проносились автомобили и кареты.
На следующий день после лекции профессора Оцуки (рассказ о философии Риккерта был самым поучительным из всего, что мне доводилось слушать на занятиях) мы с Нарусэ, подгоняемые пронизывающим ветром, пошли в закусочную «Иппакуся», чтобы съесть традиционный обед за двадцать сэнов.
– Ты видел женщину, которая сидела позади нас на концерте? – вдруг спросил меня Нарусэ.
– Нет. Я видел только живой скелет в пудре и золоте.
– Скелет в золоте… О чём это ты?
– Неважно. В любом случае сидела она не сзади. А ты что, влюбился?
– Какое там! Даже имени её не знаю…
– Что-то ты темнишь. Если ты её не знаешь, зачем тогда спрашиваешь?
– Дело вот в чём. Когда я пришёл домой, мама спросила, видел ли я женщину, которая сидела позади меня. Оказывается, её прочат мне в жёны.
– Значит, тебе подстроили смотрины?
– Только они так и не состоялись.
– Раз ты ею заинтересовался, смотрины состоялись. Верно? Твоя мамаша тоже хороша. Если хотела познакомить тебя с девушкой, надо было её усадить впереди нас. Будь у нас глаза на затылке, мы бы не перебивались обедами за двадцать сэнов.
Нарусэ, воспитанный в почтении к родителям, ответил мне удивлённым взглядом, а потом сказал:
– А если смотрины устраивались для неё, то нас, выходит, рассадили правильно.
– Ну, если устраивать смотрины в таком месте, кому-то придётся выйти на сцену… Так что ты ответил?
– Сказал, что не видел. Я ведь и правда её не видел.
– И теперь ты собрался пожаловаться мне… Жаль, конечно, но зачем же было устраивать смотрины на концерте? Другое дело в театре. Во время спектакля я и так глазею на всех подряд.
Тут мы с Нарусэ не выдержали и рассмеялись.
В этот день после обеда были занятия немецким языком. Мы посещали их по так называемой «ямбической системе»: когда на лекцию шёл Нарусэ, я отдыхал, а потом мы менялись ролями. Мы по очереди пользовались одним учебником, подписывали в нём транскрипцию немецких слов и по нему же потом готовились к экзаменам. В тот раз подошла очередь Нарусэ, и я, вручив ему после обеда учебник, вышел из закусочной на улицу.
Ледяной ветер вздымал в небо тучи пыли, подхватывал жёлтые листья гинкго и загонял их даже в букинистическую лавку напротив университета. Вдруг мне захотелось навестить Мацуоку. В отличие от меня (да и, видимо, большинства людей) Мацуока считал, что в ветреные дни на него снисходит умиротворение. Вот я и подумал, что в такую погоду он непременно должен быть в хорошем расположении духа, и, придерживая шапку, постоянно слетавшую с головы, отправился в пятый квартал Хонго. У двери меня встретила старушка, которая сдавала Мацуоке комнату.
– Господин Мацуока ещё отдыхает, – сказала она, изобразив на лице сожаление.
– Неужели спит? Ну и соня!
– Нет, он изволил трудиться всю ночь и отошёл ко сну совсем недавно. Сказал, что ложится спать, и теперь, верно, изволит отдыхать.
– Вдруг он ещё не уснул. Пойду-ка проверю. Если спит, сразу спущусь обратно.
На цыпочках я поднялся на второй этаж, где находилась комната Мацуоки. Отодвинув перегородку-фусума, я вошёл в полутёмную из-за закрытых ставен комнату, в центре которой была постель. У изголовья стоял шаткий лакированный столик, на котором высились стопки рукописей. Под столом на старой газете лежала большая горка шелухи от земляных орехов. Я сразу вспомнил, что Мацуока работает над трёхактной пьесой. «Пишет», – подумал я. Обычно в таких случаях я садился за стол и просил Мацуоку прочитать свежую рукопись. К сожалению, тот, кто должен был откликнуться на мою просьбу, сейчас спал как убитый, прильнув к подушке давно не бритой щекой. Разумеется, будить его я не собирался, однако и уходить ни с чем мне тоже не хотелось. Я присел возле столика и стал читать отдельные страницы рукописи. Вдруг весь второй этаж сотрясся от сильного порыва ветра. Мацуока продолжал спать, тихо посапывая. Я понял, что делать мне здесь больше нечего, нехотя поднялся и направился к выходу, а проходя мимо, случайно взглянул на Мацуоку и заметил у него на ресницах слёзы. Следы слёз виднелись и на щеках. Он плакал во сне. Охватившее меня вначале воодушевление – мол, человек пишет, работает – тут же улетучилось. Вместо него появилось чувство нестерпимой безысходности, словно я тоже всю ночь напролёт мучился над рукописью. «Вот ведь глупость! Трудиться так тяжело, что даже плачешь во сне! А если надорвёшься? Что тогда будешь делать?» – так хотел я обругать Мацуоку, но втайне желал и другого – похвалить: «Надо же, как самоотверженно он страдает!» Тут у меня самого выступили на глазах слёзы.
Я потихоньку спустился по лестнице. Старушка обеспокоенно спросила:
– Он изволит отдыхать?
– Спит без задних ног, – бросил я и, чтобы старуха не видела моих слёз, быстро вышел на улицу.
Там ветер по-прежнему поднимал клубы пыли. В небе что-то завывало. Я взглянул вверх. Высоко надо мной плыл маленький белый диск солнца. А я остановился посреди тротуара и стал размышлять, куда бы теперь отправиться.
Просвещённый супруг
Однажды в Музее Уэно открылась выставка, посвящённая культуре раннего Мэйдзи. Я пришёл на выставку, когда пасмурный день уже клонился к вечеру, и стал обходить залы, внимательно рассматривая экспонаты. В последнем зале я увидел человека, разглядывавшего несколько старинных эстампов. Это был пожилой господин, стройный, франтоватый, в безукоризненном чёрном костюме и дорогом котелке. Я сразу узнал в нём виконта Хонду, с которым меня познакомили на одном мероприятии несколько дней назад. Уже наслышанный о нелюдимости виконта, я отошёл в сторону, раздумывая, привлечь его внимание или нет. Тем временем виконт, видимо, услышал звук шагов и медленно повернулся ко мне. По его губам, наполовину прикрытым седеющими усами, скользнула тень улыбки. Он слегка приподнял котелок и мягко меня поприветствовал. Я сразу почувствовал облегчение, вежливо поклонился в ответ и не спеша приблизился.
Виконт Хонда принадлежал к той породе людей, у которых красота проявляется с возрастом, словно отблеск вечерней зари, однако душевные муки оставили на нём необычный для представителя аристократии отпечаток задумчивости. Помню, что при знакомстве, как и сегодня, я обратил внимание на булавку с большой жемчужиной, которая поблёскивала на фоне его чёрного костюма. Глядя на неё, я почему-то чувствовал, будто заглядываю в сердце виконта…
– Как вам эти эстампы? Похоже, здесь изображён сеттльмент Цукидзи. Гравюра искусная, верно? Интересно сочетаются свет и тени.
Виконт говорил тихо, указывая серебряным набалдашником тонкой трости на один из эстампов, висевших за стеклом. Я согласно кивнул.
– Токийский залив со слюдяными волнами, пароходы с флагами разных стран, мужчины и женщины, гуляющие по улицам, одинокая сосна в стиле Хиросигэ у дома в западном стиле – смешение японского и европейского и в выборе темы, и в технике, смешение, которое и создавало чудесную гармонию, присущую искусству раннего Мэйдзи. С тех пор наше искусство навсегда утратило эту гармонию. Она исчезла и в нашем родном Токио.
Я снова кивнул в знак согласия и добавил, что гравюра с Цукидзи интересна не только сама по себе. Она также напоминает о безвозвратно утерянной эпохе Просвещения с её двухместными колясками рикш, украшенными львами, с дагеротипами, с которых улыбаются нам нарядные гейши… Виконт выслушал меня с улыбкой и не спеша перешёл к витрине напротив, где висели гравюры укиё-э, созданные Тайсо Ёситоси.
– Взгляните на этого Ёситоси, – сказал он. – Кикугоро в европейской одежде и Хансиро в парике стиля итёгаэси разыгрывают трагедию под театральной луной. Перед глазами так и встаёт далёкая эпоха – уже не Эдо, но ещё не Токио, будто час между днём и ночью.
Я слышал, что Хонда стал нелюдимым совсем недавно, а раньше, когда он возвратился из путешествия в Европу, слыл человеком светским и пользовался известностью не только в официальных кругах, но и среди широкой публики. Здесь, в безлюдном выставочном зале, среди старинных гравюр Хонда словно провозглашал некую неоспоримую истину. Но именно это вызвало во мне внутренний протест, и я решил сменить тему и поговорить о развитии жанра укиё-э, однако виконт, указывая на гравюры Ёситоси, продолжал тихо и вкрадчиво:
– Только представьте: когда люди вроде меня смотрят на эти гравюры, то вспоминают события тридцати-, сорокалетней давности, словно они произошли вчера, и стоит открыть газету, как увидишь заметку о бале-маскараде в клубе «Рокумэйкан». Честно говоря, придя на эту выставку, я никак не могу отделаться от чувства, будто люди тех времён ожили и бродят невидимками по залу. Словно призраки порой останавливаются у меня за плечом и начинают нашёптывать на ухо истории из прошлого. Взгляните на портрет Кикугоро в европейском костюме. Он удивительно похож на одного моего приятеля. Когда я стоял перед ним, то так отчётливо ощутил его присутствие, что мне захотелось с ним поздороваться и посетовать на т