Муроо Сайсэй вернулся в Канадзаву всего два месяца назад.
– Так хотелось вернуться на родину. Ведь если человек, заболевший бери-бери, не ступит на родную землю, ему ни за что не вылечиться.
С этими словами он уехал. Болезненная любовь Муроо к керамике вошла в его плоть и кровь гораздо сильнее, чем у меня. Правда, я такой же бедный, как он, и не имею чайной посуды известных мастеров. Но коллекция Муроо собрана с большим вкусом. О Муроо Сайсэе говорят собранные им белые чайные чашки Корай, серые чашки Корацу. Хотя такое увлечение совершенно естественно, оно доступно далеко не всем.
Однажды, когда я пришёл к Муроо Сайсэю в гости, он подарил мне старинную, от времени подёрнутую патиной миску Кутани, покрытую рисунком каракуса. После этого он начал горячо объяснять мне:
– Клади в неё, пожалуйста, фасолевую пастилу. (Муроо, вместо того чтобы сказать просто «сделай», сказал «сделай, пожалуйста».) Клади, пожалуйста, не больше чем пять кусочков тёмной фасолевой пастилы.
Он бы не ощутил умиротворения, не дав мне этого совета.
В другой раз пришедший ко мне в гости Муроо сказал, что в антикварной лавке на Дангодзаке выставлена безделушка в виде ширмы из зеленовато-голубого фарфора.
– Я просил не продавать её, так что в один из ближайших дней сходи купи. Если не будет времени пойти самому, пошли кого-нибудь.
Он говорил так, будто я и в самом деле обязан был купить эту безделушку. Однако я ещё ни разу не раскаивался, сделав покупку по его совету, и это радовало как Муроо, так и меня.
Муроо кроме керамики любит ещё заниматься устройством сада: располагать в нём камни, выращивать бамбук, расстилать мох, копать пруды, делать решётки для винограда, – причём занимается этим не в собственном саду собственного дома. Он отдаёт свой богатый вкус саду чужого дома, который снимает и платит за него.
Однажды вечером Муроо пригласил меня на чай, и мы о чём-то разговаривали. Из густых бамбуковых зарослей беспрерывно доносился звук журчащей воды. В саду Муроо кроме пруда не должно было быть никакой воды, тем более льющейся. Я удивился и спросил:
– Что это за звук?
– А, этот? Это из ведра в умывальник льётся вода. В бамбуковой роще я укрепил ведро, проделал в дне отверстие, вставил в него тонкую трубку… – гордо заявил Муроо.
Перед возвращением в Канадзаву Муроо решил преподнести мне в качестве подарка этот умывальник как знак кармы.
После того как мы с Муроо расстались, моя жизнь полностью лишилась утончённости. Сад нисколько не изменился. Растущая в дальнем его конце мушмула только начинает цвести. Не знаю, когда Муроо снова приедет из Канадзавы в Токио.
Слово «асакуса» многозначное, а вот, например, такие слова, как «сиба» или «адзабу», всего лишь выражают определённое понятие. Что же касается слова «асакуса», то оно выражает три понятия.
Первое, что предстаёт перед моим мысленным взором, когда произносится слово «асакуса», – величественные красные строения храмового ансамбля или главная часть храма – пятиярусная пагода и ворота со стражами Нёо с двух сторон. К счастью, от землетрясения эти постройки не пострадали. Как раз в это время года над красным храмом, над пожелтевшей листвой гинкго по-прежнему описывают огромные круги десятки голубей.
Второе, что я вспоминаю, – выстроившиеся вокруг озера увеселительные заведения. Все они сгорели дотла.
Третье, что можно увидеть в «асакуса», – это кусок непритязательной нижней части города. Ханакавадо, Санъя, Комаката, Курамаё – в общем, повсеместно одно и то же. Глядя на крытые черепицей крыши после только что закончившегося дождя, на незажжённые храмовые фонари, на горшки с увядшими цветами, нужно попытаться почувствовать то, что испытал писатель Кубота Мантаро-кун, рассказавший обо всём этом в «Асакуса». Недавнее землетрясение в мгновение ока превратило этот район в пепелище.
Среди трёх «асакуса» больше всего мне пришлось побродить по второму, где выстроились в ряд кинотеатры и карусели. Считать Куботу Мантаро-куна поэтом третьего «асакуса» не значит утверждать, что не существует поэтов второго «асакуса». Один из них Танидзаки Дзюнъитиро-кун, другой – Муроо Сайсэй-кун. Хочу включить в их число ещё одного поэта. Это Сато Соноскэ-кун. Года три-четыре назад в журнале «Санъэс» я прочёл прозу Сато-куна. Это были беглые, всего на нескольких страницах, заметки, рисующие закулисную жизнь оперы. Особенно впечатляюще изображена стайка спускавшихся по винтовой лестнице девушек, игравших купидонов.
У меня много воспоминаний о втором «асакуса». Самые ранние из них, возможно, – воспоминания о старушке, делавшей картинки и надписи к ним разноцветным песком. Она рисовала песком пяти цветов Сираи Гомбати и Комурасаки. Поскольку цветной песок был чуть затуманенным, Сираи Гомбати и Комурасаки выглядели жалкими, как бы покрытыми патиной. Рисовала она ещё Нагаи Хёсукэ. Он был торговцем жабьей мазью, способным из любого положения моментально выхватывать меч. На поясе у него всегда висел длинный меч… Нет, всё это прекрасно описано моим покойным учителем Нацумэ-сэнсэем в романе «До того как кончится Хиган», поэтому лучше не обращаться к моему косноязычному рассказу. За увеселительными заведениями – здание аквариума, Музей кукол известных людей, зал, где демонстрировались диапозитивы чудес света.
Недавние воспоминания – это фильм «Доктор Калигари». (Я обнаружил, что, пока шёл фильм, паук протянул паутину к ручке моей палки. Помню, этот паук произвёл на меня гораздо худшее впечатление, чем экспрессионистский фильм.) Другое дело – русская циркачка. Все эти воспоминания сегодня согревают меня. Но самый большой след оставила в моём сердце картина, нарисованная Сато-куном: картина, как по винтовой лестнице спускается стайка девушек, игравших купидонов.
В один из весенних вечеров мне тоже привелось увидеть в коридоре за кулисами оперы этих девушек. Они, как и писал Сато-кун, одна за другой спускались по винтовой лестнице. На них были прозрачные голубые туники, за спиной – розовые крылышки, в руках – золотые луки… Колорит был как бы подёрнут дымкой, преобладали мягкие, приятные пастельные тона – всё соответствовало тому, что написал Сато-кун. Глядя с менеджером N. на то, как они спускаются, я заметил, что одна из девушек совсем поникла. Ей было лет пятнадцать-шестнадцать. Мельком взглянув на неё, я увидел её тонкое осунувшееся лицо и подумал, что она страдает малокровием. Я сказал N-куну:
– Эта девушка-купидон совсем пала духом. Наверное, помощник режиссёра изругал её.
– Какая? A-а, вон та? У неё несчастная любовь, – небрежно бросил N-кун.
Этот спектакль, в котором выходили купидоны, был, несомненно, комической оперой. Однако жизнь такова, что даже в комическую оперу нет, видимо, необходимости привносить мораль. Но так или иначе на покрытой лаврами и розами, залитой огнями рампы сцене, всплывающей в моей памяти, и сейчас тенью появляется всё та же девушка-купидон, у которой несчастная любовь.
О жизни дикаряПродолжение
У Андреева есть сценка, как крестьянин ковыряет в носу, у Франса – как старуха мочится, но ни в одном романе я не встречал сценки, как человек испускает неприличные звуки.
Говоря это, я имею в виду западную литературу. В японских же рассказах такое можно увидеть. Один из них – рассказ Аоки Кэнсаку о девушках-работницах. Две девушки, бежавшие с фабрики, устроились на ночёвку в стоге сена. На рассвете они проснулись. Одна из них издала неприличный звук. Другая тихонько захихикала. Я помню, именно так и было. Если память мне не изменяет, сценка эта сделана с большим вкусом. Прочитав её, я и сейчас испытываю уважение к мастерству Аоки.
Другое такого же рода произведение, рассказ о мальчишках-хулиганах, принадлежит Накатогаве Китидзи. Месяца три-четыре назад он был напечатан в газете «Санди майнити» и многим читателям, я думаю, знаком. Женщина, которую уламывали мальчишки-хулиганы, в самый опасный момент вдруг издала неприличный звук, и тем самым возникшая с таким трудом эротическая атмосфера в мгновение ока улетучилась. При этом женщина сохраняла удивительное спокойствие, а у мальчишек пропало всякое желание прикасаться к ней. Вот какой это был рассказ. Он тоже написан с большим искусством.
То, что произошло с девушкой-работницей у Аоки, вполне могло и не происходить, а вот женщина из рассказа Накатогавы должна была сделать то, что сделала, иначе бы рассказ не получился. Поэтому можно утверждать, что эффект, достигнутый автором, в будущем должен сыграть весьма важную роль в его творчестве.
Но эти произведения относятся к новой литературе. Ещё в «Повествованиях, собранных в Удзи» говорится, будто о Тодайнагоне Тадаиэ рассказывали, что однажды он, придворный высокого ранга, услыхав слова прелестной чувственной придворной дамы, что глубокой ночью луна светит ярче, чем днём, нетерпеливо привлёк её к себе, но женщина издала звуки в такт слову «негодую». Услыхав их, Тадаиэ сказал, что у него оборвалось сердце. «Свет ещё не видывал такого, уйду в монахи», – решил он. Но если вдуматься, вряд ли стоило постричься в монахи от того, что женщина издала неприличные звуки. Тадаиэ только потому, что услышал их, нашёл единственное средство – постричься в монахи, но, кажется, ограничился тем, что немедленно ретировался с места происшествия. Всё же, критически разбирая рассказ Накатогавы в плане историко-литературном, нельзя говорить о недостаточной тонкости людей давних времён. Видимо, сам Накатогава не ожидал выпавшего на его долю успеха. Но поскольку успех был несомненным, я решил рассказать здесь об этом.
Европеец, надевший парадное кимоно с гербами, выглядит комично. Или выглядит настолько комично, что редко встаёт вопрос, выглядит ли европеец мужчиной вообще. Драму в стихах «Женщина и тень» Поля Клоделя тоже высмеивали, поскольку она была написана европейцем, как бы надевшим парадное кимоно с гербами. Но о том, насколько прекрасен или безобразен облик данного человека как мужчины, нужно судить независимо от того, в парадном он кимоно с гербами или во фраке. Те, кто критически анализирует «Женщину и тень», вопреки ожиданиям, к этому вопросу относятся с полным безразличием. Такое игнорирование проблемы облика европейца как мужчины огорчило посла-француза.