Я почувствовал такую слабость, что едва не упал. У меня кружилась голова. Несмотря на это, я крепко стоял на ногах и улыбался.
– Эта девочка? – спросил я и головой указал на окно вагона.
– Да… Прелестная, правда? У нее такой хороший характер, и она такая спокойная! Могу представить, как по ней соскучилась бабушка!
Говоря это, женщина пристально смотрела мне в глаза. Ее глаза сверкали, как мне показалось, почти враждебно.
Поезд вот-вот должен был отправиться. Она вошла в вагон.
Через какое-то время они обе показались в окне. Девочка с безразличной улыбкой рассматривала вокзал и время от времени бросала взгляд на меня. Пожилая и полная женщина ни на миг не сводила с меня глаз.
Поезд тронулся. Я помахал им рукой. Я заметил, как фрау Дёппке коварно улыбается.
Ребенок отошел от окна…
Все это произошло вчера вечером. Сейчас, когда я пишу эти строки, минуло чуть больше суток.
Ночью я не смог заснуть ни на минуту. Лежа на спине в кровати, я все время думал о девочке в поезде. Я словно бы видел ее головку, покачивающуюся в такт движениям вагона. Девочка с густыми волосами… Я не знал ни цвета ее глаз, ни цвета волос, ни даже ее имени. Я не обратил на нее внимания. Я даже ни разу не поинтересовался ею и не взглянул ей в лицо, хотя она была рядом со мной, на расстоянии шага. Я даже не пожал ей ручку, когда мы расставались. Я ничего не знал… Господи Всемогущий, я ничего не знал о своей дочери… Конечно же, женщина о многом догадалась… Иначе почему она так злобно на меня смотрела? Должно быть, что-то заподозрила… Забрала девочку и уехала… Сейчас они в пути… Колеса мчатся, стучат по рельсам, головка моей спящей дочери покачивается в такт…
Я неотступно думал о них. В конце концов не вытерпел, и образ, который я настойчиво пытался удалить из своего сознания, медленно и беззвучно появился у меня перед глазами: Мария Пудер, моя Мадонна в меховом манто стояла передо мной, слегка скривив губы и глядя на меня своими бездонными черными глазами. В ее лице не было ни обиды, ни упрека. Она смотрела на меня, может быть, слегка удивленно, но гораздо больше в ее взгляде было сострадания и нежности. А мне не хватало смелости посмотреть на нее в ответ. Десять лет, целых десять лет я сердился на умершего человека, я винил мертвого человека, переживая обиду всей своей жалкой душой… Можно ли было сильнее оскорбить ее память? Я десять лет сомневался в человеке, который был сутью, целью и причиной моей жизни, ничуть не задумываясь о том, что я сам могу быть несправедливым. Я воображал самые невозможные вещи о ней и ни разу, ни на мгновение не остановился и не подумал, что, возможно, у нее была причина поступить именно так и покинуть меня. Между тем самой главной, самой непреодолимой причиной оказалась смерть. Я сходил от стыда с ума. Меня изводила грусть и запоздалое раскаяние перед умершим человеком. Я чувствовал, что даже если до конца жизни на коленях буду пытаться искупить преступление, совершенное мною по отношению к ее памяти, то не смогу достичь желаемого. Моя вина перед самым безгрешным человеком была самой тяжелой на земле; я чувствовал тяжесть предательства – я бросил любящее сердце и теперь знал, что это мне никогда не простится.
Еще несколько часов назад я полагал, что не смогу вспомнить ее лица, потому что у меня нет фотографии. Теперь же, вспоминая, я видел ее лучше и яснее, чем она представлялась мне при жизни. Она выглядела точно как на картине: слегка грустной, довольной тем, что имела. Ее лицо было еще бледнее, глаза – еще чернее. Нижняя губа слегка выдавалась вперед, рот был приоткрыт, словно она собиралась воскликнуть: «Ах, Раиф!» Сейчас она виделась мне более живой, чем когда-либо наяву… Значит, она умерла десять лет назад! Она умерла, когда я ждал ее, когда я готовил к ее приезду свой дом. Она умерла, никому ничего не сказав, чтобы я не мучился невозможным, чтобы не создавать мне трудностей, она умерла, забрав с собой свою тайну.
Теперь я понимал истинную причину гнева, который я испытывал к ней, причину того, что я возвел вокруг себя глухую стену: десять лет я продолжал любить ее страстной любовью, которая ничуть не стала слабее. Никому, кроме нее, я не позволял проникнуть к себе в душу. И сейчас я любил ее сильнее, чем всегда. Я тянул руки к призраку, стоявшему передо мной, я хотел снова согреть ее руки в своих ладонях. Мне вспомнилась во всех подробностях наша с ней жизнь, те четыре или пять месяцев, что мы провели вместе, я вспоминал каждый наш разговор, каждое сказанное нами слово. Я снова проживал все по порядку, начиная с того, как я увидел на выставке ее картину, как я слушал в «Атлантике» ее пение, как она подошла ко мне, как мы гуляли с ней в ботаническом саду, как сидели рядом у нее в комнате, ее болезнь. Эти воспоминания, ценные и богатые настолько, что их хватило бы на целую жизнь, были живее и сильнее, чем все, что существовало в реальности, поскольку они были сжаты коротким промежутком времени. Они показали мне, что за прошедшие десять лет я не жил ни минуты; что все мои поступки, мысли, чувства были далеки от меня – настолько далеки, что будто принадлежали другому человеку. Я сам за всю свою жизнь – примерно тридцать пять лет – жил всего четыре-пять месяцев, а затем похоронил себя в бессмысленном существе, которое не имело ко мне никакого отношения.
Вчера вечером, лежа перед образом Марии, я понял, что отныне мне будет еще тяжелее носить тело этого человека, никак не связанного со мной, эту голову. Я буду кормить это тело, как кормят чужого, буду таскать его за собой и всегда буду наблюдать за ним – с жалостью и презрением. И еще вчера вечером я понял, что когда эта женщина ушла из моей жизни, в ней все потеряло истинную суть; я умер тогда, вместе с ней, а может быть, и раньше, когда мы расстались.
Домашние сегодня ушли вместе гулять. Я сказал, что нездоров, и остался дома. Я пишу эти строки с утра. Уже начало темнеть. Они еще не вернулись. Но скоро они свалятся как снег на голову, с криками и смехом, как всегда. Какое я имею к ним отношение? Какой смысл имеют все родственные связи между людьми, если их души не вместе? За долгие годы я не сказал никому ни слова. Между тем мне очень нужно поговорить. Похоронить все внутри себя – разве не то же самое, что похоронить себя заживо? О, Мария, почему мы не можем сидеть с тобой у окна? Почему осенним вечером мы не можем молча идти вместе, слушая, как разговаривают наши души? Почему ты не рядом со мной?
Возможно, я напрасно десять лет убегал от людей. Быть может, я был несправедлив, не веря людям. Если бы я искал, я, может быть, смог найти другого человека. Если бы я тогда все узнал, может быть, со временем смирился бы и старался бы найти тебя в других людях. Но теперь все кончено. Теперь, после того, как я допустил огромную, непростительную несправедливость к тебе, я не хочу ничего исправлять. Доверившись ложному представлению о тебе, я винил всех людей; я бежал от них. Сегодня я узнал правду, но я вынужден осудить себя на вечное одиночество. Жизнь – это партия в карты, которую играют только раз. Я проиграл свою партию. Второй раз играть не могу… Теперь жизнь моя станет еще хуже, чем раньше. Я снова буду, как машина, ходить за покупками. Буду встречаться с людьми и слушать их разговоры, но мне будет безразлично, кто эти люди и что они думают. Разве могла моя жизнь быть другой? Не думаю. Если бы ты случайно не появилась передо мной, я бы так и жил, но ни о чем бы не ведал. Ты показала мне, что на земле существует другая жизнь, что у меня есть душа. Если ты не смогла довести ученье до конца, не ты в этом виновата… Я благодарен тебе за несколько месяцев, когда ты дала мне возможность жить по-настоящему. Разве несколько тех месяцев не стоят целой жизни? Ребенок, оставленный тобой, частица твоей плоти, наша дочь, будет жить где-то в далеких краях, не подозревая, что на земле у нее есть отец… Наши дороги пересеклись один раз. Я ничего о ней не знаю. Ни ее имени, ни где она живет. Но сердцем я всегда буду с ней. Я буду рядом с ней, представляя, как течет ее жизнь. Представляя, как она растет, как идет в школу, как смеется и как размышляет, я постараюсь заполнить одиночество будущих лет моей жизни. Слышится шум. Должно быть, наши вернулись. Я хочу писать еще. Но зачем? Я столько уже написал – и что? Дочке надо завтра купить новую тетрадь, а эту спрятать. Все, все надо спрятать, а особенно душу – туда, где ее никогда не найдут…
На этом тетрадь Раифа-эфенди кончалась. Другие страницы были пусты. Душу, спрятанную в страхе, он показал лишь раз – на страницах этой тетради, а затем вновь замкнулся в себе и молчал много лет.
Близилось утро. Я обещал вернуть тетрадь, а потому положил ее в карман и направился к дому больного. Дверь открылась; плач, доносившийся из дальних комнат, сказал мне все. Некоторое время я стоял в нерешительности, не зная, что делать. Не хотелось уходить, не увидев Раифа-эфенди в последний раз. Но я чувствовал, что не смогу этого вынести. Не смогу смотреть на то, как человек, чью жизнь, самые важные ее моменты я пережил с ним, превратился в безжизненное ничто. И я потихоньку вышел на улицу. Его смерть не произвела на меня особого впечатления. У меня было чувство, что я не потерял Раифа-эфенди, а только сейчас нашел по-настоящему.
Вчера вечером он сказал мне: «Мы ни разу с тобой не разговаривали!» Но теперь я об этом не думал. Я долго говорил с ним, всю ночь.
Расставаясь с нашим миром, он остался со мной живым – такого больше не будет ни с кем. Я всегда буду видеть его рядом.
Придя на работу, я сел за пустой стол Раифа-эфенди и, положив перед собой его тетрадь в черной обложке, начал читать еще раз.
Ноябрь 1940 – февраль 1941