Совершив это последнее жертвоприношение, Христопулос со вздохом отчаяния безжизненно оседает в кресле, и по его одутловатым щекам текут слёзы. Кажется, что он не сел в кресло, а обвалился в него. И, точно хорёк, которого загнали в нору, из всех своих пор он испускает такой омерзительный запах, что даже мне, сидящему достаточно далеко от него, становится не по себе. Мне кажется, что блестящие жёлтые туфли, в которые обуты его тяжёлые ноги — единственное оставшееся на нём золото, — мало сказать: ослепительно сверкают, они насмешливо скалят зубы.
— Очень хорошо, мадемуазель, — говорит индус. — Кидайте эти стекляшки сюда и, раз уж вы встали, пройдите в galley. Моя ассистентка вас обыщет.
Он с отвращением швыряет револьвер Блаватского в сумку (я всё время жду, что из неё того и гляди выкатится какой-нибудь перстень, настолько она выглядит ветхой, даже дырявой), потом протягивает её ассистентке и быстро что-то говорит ей, но не на хинди, а на каком-то другом языке. Индуска кивает головой и идёт вслед за бортпроводницей в кухонный отсек.
Индус снова садится в своё кресло, с изящной медлительностью царствующей особы кладёт ногу на ногу и смотрит на нас, вздыхая, словно он тоже устал от испытания, которому нас подверг. Мне хочется спросить у него, зачем ему понадобилось обыскивать бортпроводницу, но я не успеваю задать свой вопрос: бледная, с потупленными глазами, она сама появляется в салоне. Я пытаюсь уловить её взгляд, но, к моему великому огорчению, она снова отвергает всякий контакт.
Атмосфера опасности сгущается, и я хочу узнать, сколько времени осталось до истечения срока ультиматума. И ощущаю подобие шока: у меня на руке уже нет часов. Чувство, которое я испытываю, совершенно неадекватно моей потере, как если бы, лишив меня часов, индус отнял у меня не просто прибор, измеряющий время, а самую ткань моей жизни.
В это мгновенье отодвигается занавеска, и из galley выходит ассистентка индуса. В руке у неё старая чёрная сумка из искусственной кожи, по-моему, заметно разбухшая по сравнению с тем, какою она была, когда индуска унесла её в кухню.
Я замечаю также, что сумка уже не раскрыта, как прежде, а тщательно заперта. Ассистентке, должно быть, стоило большого труда затянуть на ней молнию: сумка туго набита и вся топорщится. Я пытаюсь сообразить, что же она могла прибавить к драгоценностям пассажиров и к револьверу Блаватского, чтобы сумка достигла такого объёма. Ибо это уже не ручная кладь, теперь её вес превышает все багажные нормы. Индуска не кладёт, а небрежно кидает её к ножкам своего кресла, и Христопулос вздрагивает. Со скорбью, к которой примешивается вожделение, он глядит на сумку, и, как мне кажется, особенно пристально на две небольшие прорехи в средней её части, словно надеется, что его браслеты и кольца сами ускользнут из своей тюрьмы и вернутся к хозяину. Но это пустая надежда, ибо добыча воздушных пиратов покоится на дне сумки, а предметы, добавленные помощницей, лежат сверху, и они слишком велики, чтобы пролезть через узкие щели.
Индуска снова занимает сторожевой пост позади своего кресла, и глаза её мрачно взирают на нас поверх сверкающего пистолета.
Снова нависает гнетущая тишина. Индус взглядывает на часы — отныне лишь он один на борту может это сделать, а мы так деморализованы своими утратами и полны такого ужаса перед неизвестностью, которую скрывает от нас неумолимо текущее время, что никто не решается спросить у террориста, который час.
Индус чувствует, как велика наша тревога, и говорит вызывающим тоном:
— Ещё двадцать минут.
Если он этим хотел немного нас подстегнуть и развязать наши языки, то он в этом вполне преуспел.
— Могу ли я задать вам вопрос? — говорит миссис Банистер, изгибая свою элегантную шею и производя самые обольстительные движения глазами и ртом.
— Задавайте, — говорит индус, полуприкрыв веки.
— Вы производите на меня впечатление, — говорит она с бесстыдной и в то же время надменной кокетливостью, словно припадает к стопам индуса, сохраняя при этом своё герцогское достоинство, — впечатление человека весьма образованного, и к тому же чувствительного. — Индус улыбается. — И могу ли я, мсье, поверить, что такой человек, как вы, через двадцать минут сможет убить одного из нас?
— Я сделаю это не сам, — говорит индус с пародийной важностью. — Я прикажу это выполнить своей ассистентке. Как вы могли заметить, натура у неё гораздо более грубая.
— Ваша ассистентка или вы сами — это дела не меняет, — негодующе говорит миссис Банистер, мгновенно переставая жеманничать.
— Вы, к сожалению, правы, — говорит индус. — Но так как стрелять будет она, это всё же немного сбережет мою… чувствительность.
— А вам вполне хватает вашей жалкой отваги, чтобы издеваться над нами! — бросает миссис Банистер, переходя с быстротой, которая меня удивляет, от обольщения к непритворному гневу.
— My dear! My dear! — лепечет миссис Бойд. — Вам не следует ссориться с этим… джентльменом!
Слово «джентльмен» она произносит после короткого колебания.
— С цветным джентльменом, — невозмутимо говорит индус.
Наступает пауза, и миссис Банистер восклицает в несколько театральной манере:
— Надеюсь, вы посчитаете своим долгом пощадить женщин!
Тут Мюрзек иронически хмыкает, а индус цедит сквозь зубы:
— Приехали!
Он упирается глазами в миссис Банистер, но вместо того чтобы придать своему взгляду максимальную силу, он, если можно так выразиться, переключает реостат на половинное напряжение и очень медленно, развязно и дерзко начинает разглядывать её лицо, бюст и ноги, как это делают прохожие, когда пялятся на проституток, демонстрирующих себя в витринах амстердамских публичных домов. После чего он отворачивается с таким видом, будто результат обследования его не удовлетворил.
— Мадам, — говорит он с нарочитой и насмешливой вежливостью, которой обычно щеголяет, обращаясь к представительницам прекрасного пола, — я не вижу никаких причин предоставлять женщинам какие-то льготы, поскольку они с полным правом считают себя во всём равными мужчинам. Что касается меня, я лишён каких бы то ни было предрассудков, когда речь идёт о казни заложников: мужчина передо мной или женщина, мне совершенно безразлично.
Мюрзек опять хмыкает и, глядя на миссис Банистер в упор своими неумолимыми синими глазами, шипит:
— Браво! Многого же вы добились, выставляя себя напоказ, точно шлюха!
Миссис Банистер прикрывает свои японские глаза, но столь же герметично закупорить уши она не может и слышит, конечно, внезапный взрыв злобной брани, которую обрушивает на неё мадам Эдмонд.
Я отказываюсь воспроизводить здесь эту брань, она слишком непристойна. Коротко говоря, мадам Эдмонд упрекает миссис Банистер в том, что та своими нелепыми провокационными вопросами и поведением только ожесточила индуса и окончательно определила и даже ожесточила его позицию в отношении женщин. Все это высказано, вернее, выплеснуто самым яростным тоном, с содроганием плеч, бурным колыханием груди и выставлением напоказ тугих сосков.
После чего миссис Бойд, чьё круглое лицо искажено гримасой отчаяния, начинает рыдать — даже не оттого, что её огорчают оскорбительные слова, высказанные в адрес её приятельницы, а потому, что ничем не прикрашенная откровенность языка мадам Эдмонд вдруг впервые заставила её в полной мере ощутить истинное положение вещей.
Миссис Банистер наклоняется к ней, пытается её утешить. Но, по-моему, всё её сострадание — не больше чем светская игра. Ибо, судя по выражению, которое принимает в эти минуты её лицо — эта маска японского воина, — я вижу, как презирает она эти слезы, что делает её, по крайней мере в этом, очень похожей на Мюрзек.
А сама Мюрзек, в силу злобности характера, проявляет истинный стоицизм, подкрепляя желчную филиппику мадам Эдмонд торжествующими смешками, действующими мне на нервы, так же как и громкие визгливые сентенции, которыми разражается Робби, возбудившийся при виде волнения, охватившего женскую половину салона.
Единственная, кто сохраняет в левом полукруге безмятежное спокойствие, — не считая бортпроводницы, которая всегда и на все вопросы отвечает односложно, — это Мишу. Но спокойствие бортпроводницы — это спокойствие напряжённого внимания; спокойствие же Мишу — спокойствие полной отрешённости. Слепая и глухая ко всему, что происходит в самолёте, она восхищённо рассматривает фотографию Майка, лежащую у неё на коленях. И хотя мне известно, какую огромную власть имеет над людьми — и особенно над молодёжью — мечта, я всё равно поражён. Значит, в сознании Мишу ровным счётом ничего не отложилось — ни язвительная реплика Мюрзек относительно Майка, ни скептицизм индуса относительно Мадрапура, ни объявление о первой казни заложника, ни считанные минуты, которые нас от этого отделяют.
Наступает обманчивое затишье, потом мадам Эдмонд с новой силой принимается поносить миссис Банистер, миссис Бойд — горько рыдать, миссис Банистер — перекрикивать весь этот гвалт, чтобы её утешить, Мюрзек — хихикать и хмыкать, Робби — крикливо комментировать происходящее, адресуясь к Мандзони над головою Мишу; и в левой половине круга поднимается вдруг такой шум и такая сумятица, что индус в сильном раздражении, которое у столь владеющего собой человека, надо сказать, удивляет, выпрямляется в кресле и громко кричит:
— Хватит!
Тишина наступает не сразу, так как миссис Бойд продолжает какое-то время глухо рыдать. Индус опять резко меняет своё поведение, он уже снова невозмутим и спокоен, и когда наконец устанавливается тишина, он поднимает правую руку и говорит на своём изысканном английском, с показной британской fair play [18], как всегда сдабривая её изрядной долей иронии:
— Если Земля не согласится уступить моим требованиям, я полагаю, было бы справедливо прибегнуть уже сейчас к жеребьёвке, дабы решить, кто из присутствующих здесь женщин и мужчин…
Вслед за этой оборванной на полуслове фразой наступает продолжительное молчание. Мы украдкой, словно чего-то стесняясь, переглядываемся, потом Караман говорит глухим голосом: