Мадрапур — страница 3 из 65

Наконец, последней в левом полукружии сидит ещё одна дама, чьё лицо являет собой целую симфонию жёлтых тонов. Мне она с самого начала невероятно противна, и я очень рад, что нас разделяет проход, ведущий в туристический класс.

С моей стороны, то есть в правом полукруге, расположились мужчины: американец, трое французов и я, подданный Британии — во всяком случае, это страна, которую я себе выбрал, ибо рождён я был в Киеве, от матери-немки и отца-украинца; затем какой-то вульгарный субъект, который читает греческую газету, и, наконец, чета индусов, единственные из пассажиров, кто меня не разглядывал, когда я вошёл в самолёт. Они вообще ни на кого не глядят, не раскрывают рта и сидят неподвижно, как статуи. Женщина и мужчина, оба очень красивы. Если слово «породистость» имеет вообще какой-то смысл, его бы следовало применить именно к ним.

Зрелище, которое являют собою мои попутчики, немного меня развлекло, но моего беспокойства не развеяло. Я непрестанно думаю о своих чемоданах. Я снова и снова с тоской вижу, как они исчезают в кабине лифта. И горько сожалею, что позволил себя обмануть и попался на удочку стюардессы, хотя и был совершенно уверен, что на нижнем этаже аэровокзала нет ни одного приёмщика багажа.

Я так был поглощён своими мыслями, что не почувствовал, как самолёт оторвался от земли. И заметил это, лишь когда увидел, что спутники отстёгивают ремни. Мы уже в воздухе. Может быть, даже достигли уже нужной высоты. Во всяком случае, поведение пассажиров на это указывает. Они встряхиваются, шарят в сумках, разворачивают газеты. Мужчины ослабляют узлы галстуков, те, кто потолще, расстегивают пиджаки, женщины приводят в порядок причёски.

Среди всей этой ободряющей суеты меня вдруг поражает одна странность. Я не слышу шума моторов или, если сказать точнее, почти не слышу их. Когда я настороженно вслушиваюсь, мне удаётся в конце концов уловить слабое, очень слабое гудение, подобное тому, какое при включении издаёт холодильник. Я спрашиваю себя, не заложило ли у меня уши из-за перепада давления, и лезу мизинцем в правое ухо.

Я стараюсь проделать это по возможности незаметно, но всё равно мой жест не ускользает от соседки слева, и она бросает на меня взгляд, полный такого испепеляющего презрения, что я мгновенно отдёргиваю палец и прячу провинившуюся руку в карман. В круговом расположении кресел есть, оказывается, и свои недостатки.

Через несколько секунд я жалею уже, что так быстро признал себя побежденным, и решаюсь самым невежливым образом уставиться на Горгону, чей взгляд только что привёл меня в оцепенение. Увы, она меня не видит. Она пытается в этот момент привлечь к себе внимание бортпроводницы, подавая ей рукой какие-то знаки.

Её внешность мне не нравится — вот самое меньшее, что я мог бы сказать. Ей, должно быть, между сорока и пятьюдесятью, но зрелость не придала её формам округлости, а наоборот — иссушила их, сделала ещё более жёсткими. Об округлостях здесь говорить не приходится. Скелет скелетом. Дама упакована в удобный английский костюм из серого твида, но и он не способен хоть несколько смягчить резкие очертания её тела. Жидкие волосы неопределённого цвета стянуты на затылке и открывают низкий, но упрямый лоб. Широкие скулы, не знаю уж почему, придают ей жестокое выражение. Желчный цвет лица, пожелтевшие от никотина зубы. И на фоне всей этой желтизны сверкают два больших синих глаза, которые, надо думать, были очень красивы в те времена, когда мадам Мюрзек пыталась найти себе мужа, вдовой которого она могла бы стать. Ибо она, конечно, вдова или в крайнем случае разведена. Я не представляю себе, чтобы мужчина был в состоянии прожить больше двух-трёх лет под этим неумолимым взором.

Должно быть, нервная система бортпроводницы гораздо менее уязвима, нежели моя, ибо ни глаза, ни властные жесты мадам Мюрзек — такова фамилия моей Горгоны — не достигают цели. И тогда, вконец потеряв терпение, мадам Мюрзек говорит по-французски громким и пронзительным голосом:

— Мадемуазель!

— Мадам? — отзывается стюардесса, поворачиваясь наконец к зовущей её женщине и невозмутимо взирая на неё.

— Мы здесь уже около часа, — говорит мадам Мюрзек, — а командир корабля до сих пор не удосужился приветствовать нас на борту.

— Я думаю, причина в неисправности динамика, — с безмятежностью ответствует стюардесса.

— Что ж, в таком случае приветствовать пассажиров должны вы, — продолжает настаивать мадам Мюрзек, и в её голосе звучат обвинительные нотки.

— Вы совершенно правы, мадам, — говорит бортпроводница с изысканной вежливостью, которая призвана скрыть её полное равнодушие. — К сожалению, — продолжает она тем же тоном, — всё это было записано у меня на бумажке, но я не знаю, куда я её положила.

После чего, надув губки, она принимается шарить по карманам своего форменного жакета, но делает это очень неторопливо и как-то неубедительно, будто заранее уверена в том, что ничего не найдёт. Я не свожу с неё глаз, её мимика меня восхищает.

При этом мне кажется, что мадам Мюрзек не так уж и не права. С пассажирами чартерного рейса на Мадрапур обращаются и в самом деле бесцеремонно.

— И для того, чтобы произнести такую простую речь, вам нужна шпаргалка? — говорит мадам Мюрзек вибрирующим от сарказма голосом.

— Конечно, нужна, — простодушно отвечает стюардесса. — Я ведь новенькая. Это мой первый полёт в Мадрапур. Ну вот, нашла наконец! — добавляет она, вытаскивая из кармана бумажный квадратик.

Несколько мгновений она рассматривает его с таким видом, словно сама очень удивлена своею находкой. Потом разворачивает записку и монотонно, без всякого выражения читает:

— Дамы и господа, я приветствую вас на борту нашего самолёта. Мы летим на высоте одиннадцать тысяч метров. Наша крейсерская скорость девятьсот пятьдесят километров в час. Температура воздуха за бортом пятьдесят градусов ниже нуля по Цельсию. Спасибо.

Прочирикав этот текст на своём птичьем английском, она снова складывает бумажку и прячет её в карман.

— Но, мадемуазель, ваша информация неполна! — возмущается мадам Мюрзек. — В ней нет ни имени командира корабля, ни названия и типа самолёта, а главное — не говорится, в котором часу у нас будет промежуточная посадка в Афинах.

Подняв брови, бортпроводница глядит на неё зелёными глазами.

— Неужто подобные сведения так необходимы? — спокойно спрашивает она.

— Разумеется, необходимы, мадемуазель! — гневно отзывается мадам Мюрзек. — И во всяком случае, это общепринято!

— Я весьма сожалею, — говорит бортпроводница.

Но её лицо сожаления не выражает. И чем больше я над всем этим раздумываю, тем решительнее прихожу к выводу, что бортпроводница в конечном счёте права. Когда мадам Мюрзек явилась в наш мир — конечно, в самой комфортабельной обстановке, — разве потребовала она, чтобы ей незамедлительно объявили имя Творца и грядущие судьбы планеты? А если бы даже всё это ей тогда сообщили, многое ли изменилось бы для неё оттого, что она узнала бы: командир корабля зовётся Иеговой, а земля — Землёй? На мой взгляд, истины такого рода — не более чем словесная шелуха.

— Ну что ж, задайте тогда эти вопросы от моего имени командиру, — высокомерно произносит мадам Мюрзек. — И сразу же возвращайтесь, чтобы передать мне его ответы.

— Хорошо, мадам, — говорит бортпроводница, снова поднимая брови, но все пёрышки у неё при этом в идеальном порядке и она по-прежнему свежа, как стакан холодной воды.

Она удаляется с грациозностью ангела, с той только разницей, что ангелы — существа бесполые. Я слежу, как она движется к занавеске, за которой, должно быть, расположена кухня, а за ней — кабина пилотов. Я провожаю её глазами, пока она не скрывается за занавеской.

— Ну и трещотки же они, эти французские бабы, — говорит на своём монотонном английском дородный американец, который сидит справа от меня.

Это он, когда я вошёл в самолёт, довольно грубо посоветовал мне «выложить денежки» бортпроводнице.

— Но вы-то, конечно, — добавляет он, — понимаете всё, о чём они толкуют.

— Почему «конечно»? — не слишком любезно спрашиваю я.

— Потому что вы работаете переводчиком в ООН. И вы полиглот. Судя по тому, что я о вас слышал, вы говорите на полутора десятках языков.

Я недоверчиво гляжу на него.

— Откуда вы это знаете?

— Такое уж у меня ремесло — всё знать, — говорит американец и подмигивает мне.

Когда смотришь на него вблизи, особенно поражают его волосы. Они такие курчавые, жёсткие, так плотно облегают голову, что кажется, будто на нём защитный шлём. Впрочем, и все черты его физиономии тоже выражают решительную готовность к обороне. За толстыми стёклами очков прячутся серые испытующие, пронзительные глаза. Нос основательный и властный. Губы, открываясь, обнажают крупные белые зубы. И квадратный подбородок с ямочкой посередине, в которой нет ничего трогательного, выдаётся вперёд, как носовая часть корабля.

Этот человек выглядит таким великолепно вооружённым в битве за жизнь, что я искренне удивляюсь, когда он, подмигнув мне, расплывается в улыбке, при этом пухлые губы придают ему весьма добродушный вид. Благосклонно покачивая головой, он говорит всё с той же монотонностью, однако же несколько фамильярно, что, надо признаться, озадачивает меня:

— Рад познакомиться с вами, Серджиус.

Я держусь с ледяным равнодушием, чего американец, по всей видимости, не замечает.

— Моя фамилия Блаватский, — добавляет он после короткой паузы.

Он говорит это с ноткой торжественности и бросает на меня дружелюбный и в то же время вопросительный взгляд, как будто ждёт уверений, что мне это имя известно.

— Рад с вами познакомиться, мистер Блаватский, — говорю я, намеренно нажимая на слово «мистер».

Робби, молодой немец, который, как мне кажется, не совсем в ладах с общепринятыми нормами нравственности и который с иронией наблюдает за этой сценой, понимающе улыбается мне.

Я немного побаиваюсь гомосексуалистов. Мне всегда кажется, что моё уродство сбивает их с толку. На улыбку Робби я отвечаю со сдержанностью, чуточку ханжеской, значение которой он мгновенно разгадывает, и это, по-видимому, его забавляет, ибо его светло-карие глаза начинают сверкать и искриться. Должен, однако, сказать, что я нахожу Робби вполне симпатичным. Он так красив и так женствен, что сразу понимаешь, почему его не интересуют женщины: женщина заключена в нём самом. Добавьте к этому живой, проницательный, умный взгляд, которым он постоянно обводит окружающих, при этом ни на секунду не переставая ухаживать за своим соседом, Мандзони. Ибо он определённо ухаживает за ним — и, я полагаю, без всякого успеха.