— Ну что это за?!. — При очередном расчете Зеленый Фирштейн получил всего одну десятиочковую палочку. За игру он собрал только панг на дотах и взял из Стены свой сезон. — И так сегодня весь день. Это уже не игра, это холокост какой-то.
Сонечка, собравшая очередной простенький маджонг ценой в сорок очков, на стоны Зеленого Фирштейна не отреагировала и попросила официантку принести к пиву еще одну упаковку сушеных морских гадов.
— Учитывая особенности игры, я бы назвал это не холокостом, а голодомором, — внес поправку Старик Качалов.
— Ну, ты не равняй все-таки.
— Что не равнять? — не понял Качалов. — Игру с холокостом? Так ты первый начал.
— Нет, холокост с голодомором.
— А я бы сравнил, — не согласился Толстый Барселона. — Нацисты за двенадцать лет уничтожили шесть миллионов евреев, а большевики только в тридцать втором — тридцать третьем извели три с половиной миллиона украинцев. Плюс-минус полмиллиона. По-моему, вполне сравнимые величины.
— Барсик, ну это же совсем разные вещи, — Старый Качалов привычно быстро собирал свою часть Стены для новой игры. — Немцы жгли евреев за желтую звезду, они уничтожали народ. Потом это назвали геноцидом. А Сталину просто не хватало золота на индустриализацию. Ничего личного к украинцам он не испытывал, от голода в СССР умирали все: и русские, и евреи, и немцы, и поляки.
— Знаешь, старик, если бы мы могли взять Сталина за жопу в тот момент, когда он говорил товарищу Кагановичу: «Слюшай, Лазарь, я такой личный неприязнь к этим украинцам испитываю, что, пока ты не устроишь им геноцид и не уморишь голодом миллионов пять, я просто не смогу спокойно лобио кушать», то все было бы предельно просто и мы бы сейчас не спорили. Нет, не взяли мы его за дряблую старческую жопу в этот момент. А в письмах и телеграммах Отец народов был аккуратен в выражениях и термин «геноцид» не употреблял. По крайней мере, в известных нам письмах и телеграммах, потому что наши друзья из ФСБ к своим архивам не подпускают никого.
Да и слова такого в начале тридцатых еще не было. Поэтому факт геноцида, то есть сознательного массового истребления народа, приходится доказывать на основании той скромной базы, которая у нас есть. Но кое-что все-таки есть.
— Но, послушай, ты говоришь, что истребляли украинцев. А на Кубани, в Поволжье, на Северном Кавказе, в Казахстане, наконец? Около шести миллионов суммарно погибло от голода. С ними как быть? Они не в счет? Их что, не истребляли?
— Вот тут я согласен с тобой полностью — их тоже и теми же методами. Никто ведь не говорит, что уничтожали целенаправленно только украинцев. Но Украина не может взяться за восстановление исторической справедливости в отношении казахов, русских и других народов, пострадавших от голода тридцатых. У них есть свои государства, свои органы власти, это их дело. Украина не может решать их проблемы и потому занимается своими.
Лучшим решением было бы совместное заявление парламентов Украины, Казахстана, России (и любой другой страны, считающей возможным присоединиться) о геноциде народов этих стран в годы коммунистической диктатуры. Если вы считаете, что ваши народы тоже пострадали, присоединяйтесь. Так ведь нет, остальные предпочитают все забыть, а Сталина не трогать. Потому что «Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полет».
— Но если ты согласен, что украинцев не уничтожали целенаправленно, то почему речь идет о геноциде? Неужели нет более подходящего термина?
— Потому что этот термин и есть самый подходящий. Определение помнишь?
— Да их много, этих определений.
— А ты посмотри в Уголовном кодексе. Для объективности возьми не украинский, открой Уголовный кодекс России. Статья 357, «Частичное уничтожение национальной группы путем создания жизненных условий, рассчитанных на физическое уничтожение членов этой группы». Голодомор отлично подпадает по действие этой статьи.
Частичное уничтожение… Украина за год голода потеряла больше, чем, например, Камбоджа за годы правления Пол Пота. Там маоисты уничтожили миллион семьсот тысяч человек, а коммунисты здесь — вдвое больше. Красные кхмеры истребляли всех без разбору, и кампучийцев, и вьетнамцев, и всех, кто под руку подворачивался, но масштабы репрессий были такими, что никто не стал спрашивать, чем они руководствовались. Происшедшее в Камбодже немедленно было признано геноцидом. Здесь тоже изводили людей без разбору. Масштабы украинской катастрофы больше в разы, а вы все ищете термин поблагозвучнее. Ну и последнее, насчет того, что денег на индустриализацию не хватало. Может, и не хватало, не знаю. Но это объясняет только изъятие зерна, включая, допустим, и посевной фонд. Скажи мне, почему в вымирающих от голода районах запретили колхозную торговлю? Чем она мешала? Почему кооперативную торговлю запретили? Стране, которой не хватало средств, не нужны были налоговые поступления? Люди за еду отдали бы последнее, но выжили бы.
Наконец, знаменитая январская директива ЦК ВКП(б) и Совнаркома о предотвращении массового выезда голодающих крестьян. Читаешь и понимаешь, что они всё знали; они знали, что люди гибнут, массово гибнут, но вместо помощи оцепили голодающие районы войсками НКВД. Чтобы умирали тихо.
Поэтому, Качалов, я тебя прошу, ты не повторяй больше при мне, что все это было нужно для индустриализации, договорились?.. Чей ход? Опять мой?
— Нет, на этот раз мой, — ответила Сонечка и взяла камень из Стены. — А мне бабушка рассказывала, как у них тогда хлеб забирали. Ей уже тринадцать исполнилось, из трех сестер она была старшей, так что запомнила хорошо.
Осенью тридцать второго приехал к ним на подводе голова колхоза с офицером ГПУ. Потребовали сдать все, что есть из еды. Они сдали. Гэпэушник не поверил и полез проверять. Роется он в пустой каморе, потом на чердаке, а моя прабабка с дочками вышли во двор. Стоят у хаты и смотрят на подводу, куда уже погрузили все, что у них было. Плачут. Голова стоит, на них смотрит.
Гэпэушник ничего не нашел, потому что ничего уже не оставалось, взял лошадь под уздцы и повел со двора. Голова колхоза пошел позади подводы. Когда подвода проезжала угол хаты, он снял с нее неполный мешок зерна и бросил его за угол, так чтоб гэпэушник не заметил. Вот они и выжили.
Глава пятаяСпящие и бодрствующие
Процесс сдачи фишек — это одновременно ритуал и набор мер, пресекающих обман.
— Спят же люди, — огляделся Регаме. — Спят как зарезанные. Почему я не сплю?»
Он не умел спать в дороге: ни в автобусе, ни в самолете. Мог бы хоть к старости научиться, но нет: сидел, хлопал глазами, разглядывал сопящую публику, считал овец. Овцы путались, разбегались, и, хотя самолет летел сквозь глухую ночь, сон не шел.
Они вылетели из московского Домодедово поздно вечером и утром должны были сесть в Барнауле. Всего два дня назад ни в какой Барнаул Регаме не собирался. Он вообще никуда не собирался, ему и в Киеве было чем заняться. Он купил Петрония у Бидона, мирно шел домой; и тут звонок от Чаблова.
Они были знакомы с тех времен, когда Чаблов еще учился в Пищевом институте. Чаблов писал тогда стихи и с первой своей публикацией — не то в Луцкой, не то в Тернопольской газете — заявился к Лучине. Другие шли в литстудии при газетах, а Чаблов пошел к Лучине. Он всегда умел выбирать самые короткие пути к цели, но путь к Лучине в то время шел через Регаме.
— Левко Миронович мне назначил на сегодня, — соврал Косте Чаблов, войдя в приемную. — Просил показать ему стихи. Мои стихи. Сказал, чтобы обязательно принес.
— На сегодня назначил? — уточнил Костя, делая вид, что ищет на столе срочно понадобившуюся бумажку.
— Да, — подтвердил Чаблов. — И велел обязательно прийти.
— Тогда пожалуйста, — Костя указал на дверь кабинета Лучины. — Если назначил, какой разговор?..
Чаблов, радуясь, что так легко обошел этого пижона, рванул к заветной двери, но она была заперта.
— Не пришел еще? Задерживается?
— Почему задерживается? Левко Миронович сейчас с делегацией в Индии, оттуда они поедут в Монголию. У него все по дням расписано. На полгода вперед.
— Значит, в Индии?.. — Чаблов вернулся к Регаме. — А не брешешь? Мне ведь назначено.
Костя протянул ему «Правду Украины».
— Читай.
Статья, как и положено, называлась «С визитом братской дружбы».
— Ну что ж, — побарабанил Чаблов пальцами по столу и прошелся по комнате. — Наверное, когда Левко Миронович назначал мне время, он просто забыл, что собирается в Индию.
— Наверное, — не стал с ним спорить Регаме. — Я ему напомню.
— Ага. Так когда мне прийти?
— Нет, — Костя покачал головой и улыбнулся так широко и дружелюбно, что Чаблов сразу все понял. — Приходить не надо. Вы оставите стихи у меня, а он вам ответит. Письменно.
— Точно ответит? — строго спросил Чаблов.
— Обещаю.
На этом их знакомство могло бы и закончиться. Недели две спустя Чаблову было отправлено стандартное письмо со словами о таланте, с пожеланием творческих успехов, между строк которого отчетливо читался совет бросить не свое дело и заняться чем-то полезным. Но судьба стихов Чаблова, вернее, одного стихотворения неожиданно заложила крутой вираж.
Костя, как и обещал, показал публикацию Лучине и рассказал о нахальном, но смешном студенте, который приносил стихи. Лучина посмотрел стихи, потер лоб и потянулся за карандашом.
— А ты знаешь, Костя. — Он начал править газетный текст, потом набросал две строфы на полях, потом отодвинул газету и переписал их на чистом листе. Затем к двум добавил третью. Потом четвертую. — Ну-ка, отпечатай мне это!
Отечественные критики, всегда тяготевшие к тяжеловесной романтической гиперболе, потом назвали это стихотворение Последним Шедевром Мастера.
В стихотворении Лучины не осталось ничего от неуклюжих строк Чаблова, да и первоначальная идея едва угадывалась, но Лучине удалось главное, он перекачал бешеную, хлещущую через край энергию молодости, которой были полны стихи Чаблова, в легкие, почти воздушные строфы. Некоторые критики предполагали даже, что Лучина нашел в своем архиве старое, не публиковавшееся прежде стихотворение. В семидесятых так не писал уже никто.
Несколько лет спустя, после смерти Лучины, Костя случайно встретил Чаблова у общих знакомых. Он мог сделать вид, что не помнит или не узнает его, но вместо этого сам подошел к Чаблову, напомнил об их знакомстве, а потом рассказал, что готовит небольшую статью для «Вопросов литературы», в которой проследит творческую историю знаменитого стихотворения Лучины. И коротко пересказал Чаблову эту историю.
Тот был сражен. Стихов он уже не писал, но по привычке еще покупал все, что покупать стоило, и, конечно же, читал последний сборник Лучины. Он и представить не мог, что его стихи так преломились и так сыграли.
Статью Регаме написал, но опубликовать ее не смог. Как раз в то время обострилась борьба с украинским буржуазным национализмом: одних посадили, других уволили, третьих выслали, а статью Регаме про Лучину решили не печатать. Пока все не успокоится. Не потому, что нашли в ней какую-то крамолу или возникли посмертные претензии к покойному Лучине, а так, на всякий случай, чтоб не вышло непредвиденного недоразумения и непонимания в идеологических коридорах и кабинетах.
Чаблов, между тем, стал с законной гордостью рассказывать друзьям, как его скромный вирш вошел в историю отечественной словесности. Он в лицах разыгрывал сцену своего появления у Лучины, а потом, играя за Лучину и за Костю, изображал, как Лучина пишет Последний Шедевр. Но чем достовернее Чаблов играл вдохновенного классика, тем меньше ему верили. То есть ему вообще не верили и ржали оттого лишь, что такая дикая фантазия могла возникнуть у инженера-пищевика, отвечающего за качество светлого пива на небольшом пригородном заводе.
Чаблов вознегодовал и бросился за поддержкой к Регаме. Он надеялся, что Костина статья уже опубликована и он сможет воспользоваться ею в яростных спорах с насмешниками, но порадовать его Костя не мог ничем: статья не вышла и если выйдет, то очень не скоро. Конечно, он мог бы дать Чаблову рукопись, но одно дело — опубликованная статья, и совсем другое — несколько страниц, отпечатанных на машинке неизвестно кем. Какое ж это доказательство? А главное, уже ученый и обремененный некоторым опытом Костя очень живо представил, как эта статья, «запрещенная статья», отправится по рукам, чтобы очень быстро обрасти и посторонними обстоятельствами, и дополнительными смыслами. Костя не видел себя с терновым венцом диссидента, он хотел жить спокойно.
Выслушав Костины доводы, Чаблов очень осторожно, оговариваясь после каждого слова, что понимает всю сложность и необычность просьбы, поинтересовался, не может ли Костя достать тот экземпляр газеты с чабловскими стихами, на котором Левко Миронович записал первый вариант своего стихотворения.
Если бы Чаблов не подошел к теме так аккуратно и издалека, скорее всего Костя просто продал бы ему газету, и, кстати, совсем недорого. За годы работы у Лучины он собрал внушительную коллекцию автографов поэта, была в ней и газета, о которой просил Чаблов. Но Чаблов подбирался к изложению своей идеи — похитить газету из архива Лучины — так медленно и осторожно, что Костя успел передумать и газету решил не отдавать. Вернее, не отдавать просто так — у него появлялся отличный инструмент влияния на Чаблова. Зачем ему был нужен молодой пищевик, Костя еще не знал, однако интуиция шептала ему что-то невнятное, но обнадеживающее.
— Ты с ума сошел, старик, — почти искренне возмутился Костя, — ты предлагаешь мне обокрасть архив Лучины. Ты вообще. Ты понимаешь, что говоришь?!
— Да нет, — занервничал Чаблов, — не обокрасть. Зачем эти слова?!
— Зачем? Представь, как я прокурору скажу на суде: «Зачем эти слова, гражданин прокурор?»
— Не надо ничего представлять, — нетерпеливо перебил его Чаблов. — Просто забери газету оттуда. Она же, кроме меня, никому не нужна. И потом, она и так моя. Я ее принес, а теперь хочу вернуть назад!
Костя еще долго объяснял Чаблову, что просьба его невыполнима совершенно и он даже думать об этом деле не хочет, но к концу разговора, в словах туманных и неопределенных, согласился посмотреть, чем сможет помочь.
Газета попала к Чаблову только через девять лет. За это время он стал главным инженером завода и одним из самых известных коллекционеров рукописей и первых изданий украинских литераторов. Котляревский, Квитка, Шевченко, Франко, Винниченко. Музей можно было открывать. Костя заработал на чабловском хобби не одну тысячу, но газету придерживал до особого случая. Возможности Чаблова росли, и с каждым годом он готов был отдать за нее все больше. Возможно, эта история тянулась бы еще девять лет, а потом еще девять, и еще, но Косте как-то подвернулось парижское — первое — издание «Истинной сокровенной философии» Агриппы Неттесгеймского. Эту полумифическую книгу, в существование которой многие до сих пор не верят, занесло в город, по-видимому, в те еще времена, когда киевляне считали Коперника соотечественником, а герметической магии обучались по тем же трудам и в то же время, что Джордано Бруно и Кампанелла. За «Истинную философию» просили ничтожные пятнадцать тысяч. Сколько стоила книга на самом деле, Костя даже боялся предположить, но тогда у него не было и нужных пятнадцати, а упустить Агриппу Костя не мог.
Он позвонил Чаблову в половине четвертого ночи: «Вставай, старик, она у меня!»
К четырем Чаблов был у Кости. Костя молча отдал ему газету и ни на какие вопросы отвечать не стал.
— Старик, тебе лучше не знать, как я ее достал. Меньше знаешь — крепче спишь.
В пятом часу утра эта фраза звучала немного странно.
— Сколько я тебе все-таки должен? — поинтересовался Чаблов, аккуратно уложив газету в портфель.
— Ничего, — устало отмахнулся Костя. — Ничего не должен. Прости, что заставил ждать так долго. Этот автограф твой по праву, и я обязан был достать его для тебя.
Нужные пятнадцать тысяч Чаблов собрал для Кости уже к полудню.
Они не раз встречались и после этого. Регаме еще какое-то время консультировал Чаблова, но тот уже и сам неплохо ориентировался в теме. С годами они стали видеться реже, а последние лет десять не встречались вовсе. Поэтому утренний звонок, заставший его на выходе из павильона Бидона с Петронием под мышкой, изрядно озадачил Регаме.
В былые времена, когда на полигоне рядом с Семипалатинском рвали советские атомные бомбы, а в городе работал огромный танковый завод, попасть туда было несложно: Ту-134 прямым рейсом из Москвы за пять часов доставлял в Семипалатинск любого. Нынче все изменилось: полигон закрыт, завод не работает, Семипалатинск теперь даже не областной центр в Казахстане, и прямого рейса из Москвы давно уже нет. Из Киева надо сперва лететь в Алма-Ату, а оттуда через полстраны на машине. Те, кто ездил этим маршрутом один раз, от второго обычно отказываются и пытаются пробраться в город с севера: сперва едут в Москву, оттуда — в Барнаул, а из Барнаула до Семипалатинска — рукой подать, четыреста километров по тамошним меркам — не расстояние.
— Такси до города, — предложил Регаме бородатый водила на выходе из аэропорта. — Недорого.
— До какого города? — полушутя поинтересовался Регаме.
— До какого? До Барнаула. Вы ж не в Омск прилетели, не в Новосибирск. А вам какой нужен?
— Семипалатинск.
— Ого! Это недешево будет…
— Сколько недешево?
— …и поедет не каждый. Другая страна. Я, например, не поеду, но, может, кто-то и согласится. Машин много.
Площадь перед аэропортом и правда была забита.
— Вы поищите с казахскими номерами, дешевле обойдется, — напоследок посоветовал таксист.
Регаме не спеша прошел между рядами автомобилей, чтобы выбрать подходящую машину и водителя, все-таки впереди была граница и сотни километров по степи. Но вышло так, что он нашел не только водителя, машину, но и попутчика. Одновременно с ним транспорт до Семипалатинска искал еще один пассажир московского рейса. Вдвоем ехать было и спокойнее, и дешевле. И хотя в деньгах Регаме ограничен не был — все накладные расходы оплачивал Чаблов — но откуда Чаблов узнает, что машина обошлась ему вдвое дешевле?
Будущий попутчик представился и сказал, что едет на стекольный завод, который как раз начинают строить в городе. Про стекольный завод Регаме все понял хорошо, а имя толком не расслышал, но решил, что уточнит позже. О себе он сказал, что занимается наладкой линий по разливу пива. В Семипалатинске уже смонтировали первую линию нового пивзавода и сейчас заканчивают вторую.
Машина, между тем, выбралась на широкую автомагистраль и, стремительно набирая скорость, рванула на юг, к границе. Попутчик удобно устроился в своем углу на заднем сиденье и быстро уснул. Водитель, пошарив в эфире, нашел было какую-то станцию, передававшую бесконечное заунывное нытье, но город скоро закончился, и в эфире все как обрезало. Тогда водитель сам тихонько затянул что-то такое же заунывное.
Дорога шла через поля, где-то у горизонта обрамленные лесом. Изредка попадались указатели с названиями поселков. Пейзажи выглядели вполне по-украински, только казалось, что пространство и все, чем оно заполнено, растянули, увеличив раза в полтора. Ехали они быстро, но местность не менялась. Медленно и глухо ныл свою песню водитель.
Сказав, что едет на пивзавод, Регаме не соврал. Семен Семенович Батюшек был одним из владельцев холдинга, которому принадлежал Семипалатинский пивзавод. Чаблов знал его еще по Пищевому институту. Батюшек учился на том же курсе, что и Чаблов, но в другой группе, потом по распределению уехал в Казахстан. Как-то на встрече выпускников Пищевого, лет пять назад, Чаблов и Батюшек, уединившись за рюмкой коньяка, разговорились о бизнесе, о перспективах и планах, о всякой прочей всячине, хвалясь между делом то новым домом, то новой женой, то британским дипломом старшего сына. В том разговоре вдруг и выяснили, что оба собирают первопечатные издания и рукописи. Только Батюшек больше европейцев, а Чаблов — своих. Тогда же они договорились обмениваться новостями и слухами и сообщать друг другу, если встретится что-то любопытное.
Не то чтобы особенно аккуратно, но эту договоренность оба они соблюдали, и именно Батюшек написал Чаблову, что недорого купил на аукционе в Линдау часть архива какого-то «русского путешественника». В записках, доставшихся Батюшеку, ничего особенно интересного не было, но если Чаблов все же захочет, — писал Батюшек, — то его агент может купить для Чаблова другую часть этого архива на следующем аукционе. Чаблов попросил именно так и сделать.
Если бы он тогда не поленился и поехал в Линдау сам, то, конечно, распорядился бы купить и следующую, последнюю часть архива. Но покупкой занимался поверенный, потом он оформлял документы для отправки рукописей из Германии на Украину, а для этого пришлось ехать в Берлин, и за всей этой суетой поверенный забыл поинтересоваться, что будет выставлено на очередном аукционе. Когда рукописи были у Чаблова и он смог наконец увидеть, что же именно купил, было уже поздно — очередные торги уже прошли и последняя часть архива досталась неизвестно кому.
Эту запутанную на первый взгляд, хотя на самом деле довольно обычную историю Чаблов дважды рассказал Регаме, прежде чем тот, вникнув наконец, спросил: «Так что же ты купил?» Чаблов развел руками.
— Мне проще показать тебе, чем рассказать.
— Показывай, — сказал Регаме, и Чаблов достал из ящика стола несколько страниц.
— Это — текст, набранный в современной орфографии, — он положил часть страниц перед Регаме, — а это, — оставшиеся он положил на стол рядом с собой, — копии оригиналов. Их ты потом посмотришь, сначала прочитай.
— Это что, — Регаме достал очки, — перевод «Слова о полку Игореве» на половецкий язык?
— Читай, читай, — махнул рукой Чаблов. — Твоим шуткам уже лет триста.
— Обижаешь. Восемьсот, не меньше. — Он повертел листы в руках. — А где начало?
— Начала нет. Читай вот отсюда, — ткнул пальцем Чаблов.
К ним летели, задорно поднявши грязные хвосты свои, два замызганных пса, спеша полаять на экипаж и остаться потом довольными, как всякий сделавший доброе дело.
Чичиков выслушал бестолковые рассуждения Селифана и подумал вдруг, что в точности так же говорила бы с ним тетенька; так же ворчала бы, не смысля ничего в делах его, придумывала свое, а после пугалась бы собственных выдумок да фантазий. Тут рука Чичикова, как всякий раз, когда думал он о доброй своей родственнице, против его воли, сама потянулась к носу и, захватив его, начала мять, тереть, оттягивая то вверх, то вниз, а то вдруг прижимая нос к лицу. «А тетенька ведь год от года все скупее делается да скупее», — пришла к нему неожиданная мысль, и, закончив короткую экзекуцию, Чичиков оставил нос в покое.
— Да, знаешь ли ты, чем был я занят? — откинулся он на подушки.
Облаяв экипаж, как велели им собачьи долг и присяга, псы унеслись в придорожные кусты, и вскоре оттуда опять донеслись их живые, неспокойные голоса.
— Как не знать, сударь, — Селифан беспокойно покосился на Чичикова и по ему одному ведомым приметам счел продолженье разговора для себя опасным. Тут же оборотился он к лошадям, старательно заработал вожжами, понес чубарого, а там и хлестнул его кнутом, раз, потом другой. — Иди, варвар! Иди, дождешься. Давно пора продать тебя цыгану, он тебе покажет, как баловать. Я когда еще барину говорил, что продать тебя следует. Когда еще говорил.
— Ну-ка, стой! — велел Чичиков Селифану. — Стой, бездельник, да отвечай мне, когда спрашиваю. Нечего на коня съезжать! Стой, говорю!..
Кучер остановил бричку, помолчал, подумал, потом подумал еще и, спустившись на землю, отправился поправлять упряжь. Следом за ним вышел на дорогу и Чичиков.
Как правды добиться от русского человека? Что за слова нужны, чтобы смягчить твердую решимость его не раскрывать рта ни за что, какими бы карами и бедами ни грозило ему начальство? Иной раз после гневной речи своей уж и не разберешь, слышит ли, видит ли он тебя и слышал ли когда прежде; не обделила ли природа его наиглавнейшими из чувств, так похож делается он на обтесанный грубо дубовый чурбан. Оттопыриваются бессмысленно широкие губы, нависает над ними уродливым сучком нос; тускнеет и грязноватым ледком затягивается взор его и потупляется хмуро. Ничего не остается во взгляде этом, словно и не было никогда, — ни веселья, ни лукавства, ни мысли живой, ни растревоженности, ни озадаченности. Пуст и мутен взор русского человека, когда барин или исправник честит его в хвост и в гриву. Иностранец или кто другой может даже подумать, что погрузился он в сон глубокий или в зимнюю спячку, да, пожалуй, решит его высечь затем единственно, чтобы от этой мертвой спячки пробудить. Ну и глупо! Задумчив и печален делается после порки русский человек. После порки он и вовсе перестанет слышать вас, только будет кряхтеть да почесываться. А коль дело до почесыванья дошло, то послушайте уж лучше доброго совета и оставьте его вовсе. Хотя бы на время, хотя бы на день-другой, да оставьте, потому что почесыванье у русского мужика есть не просто движение пальцев по шее или по спине, в нем ответ на все пустые вопросы ваши, весь взгляд его на мир, вся философия. Весь Кант и весь Гегель умещаются в этом почесыванье русского мужика, оставляя еще место для Дидро и Вольтера. Что ж вы молчите? Такого ль ответа вы ожидали? Прежде чем сечь русского человека, спросите себя об этом, спросите, готовы ли вы вместить Канта с Гегелем, сможете ли уразуметь все, что вам он поведает, и уж так ли рассказ его вам нужен? То-то, что не нужен. Так кто же из вас двоих лучше знает, о чем говорить и о чем молчать? Стоит ли тратить душевные силы свои, пытаясь свернуть эту глыбу? Все равно не свернете вы ее, ни за что не свернете, не сдвинете с места, не сможете шевельнуть ее иль потревожить. Таким уж Бог сотворил наш мир, и таким он сделал русского человека.
Чичиков прогулялся по дороге взад и вперед, присел дважды и трижды подпрыгнул, разминая затекшие члены, крепко потянулся и осмотрел открывшиеся ему виды. Давно уж позади остались хмурые елово-березовые буреломы севера, но местность оттого не сделалась ни живее, ни приметнее: болотца, поросшие кустарником, да гнилые поляны, чуть спрыснутые первой зеленью, окружали его. Там и сям торчали из сырой болотной земли чахлые осины.
— Препротивное место, — заметил Чичиков, осматриваясь. Он сказал это затем только, чтобы услышать человеческий голос. Кругом было тихо и серо. Селифан молчал, сопел и бряцал сбруей, Петрушка по обыкновению своему спал третьи сутки кряду, с того самого времени, как, покидая Петербург, миновали они городскую заставу. — Не приведи Бог, выделят мне какое-нибудь болото в эдаком роде. Что после с ним делать прикажете?
— Нешто есть вам разница? — вдруг подал голос Селифан.
— А что ж ты думаешь? — удивился Чичиков. — То ли дело выйти утром на террасу. Перед тобой поле, хлеб колосится, в нем васильки и ромашки, за полем — лес, не лес — небольшая рощица, березовая, солнечная. Справа — луг, слева — речка. А вот за речкой, дальше — настоящий лес, синий. А еще в стороне — деревенька, и оттуда на луга косари с косами идут. И поют.
— Так они же мертвяки, — брякнул Селифан.
— Кто мертвяки?
— Да косари ваши. А говорите — поют.
— Покажи мне копии рукописи, — попросил Регаме, прочитав текст. Чаблов протянул ему несколько листов бумаги. Регаме внимательно просмотрел их один за другим и отложил в сторону.
— М-де, — сказал он, снял очки, достал из футляра фланельку и принялся, бурча что-то себе под нос, медленно и вдумчиво протирать стекла.
— Что ты говоришь? — переспросил Чаблов.
— Я говорю, что это не может быть Гоголь. Этого быть не может.
— Костя, — Чаблов вышел из-за стола, — Константин Рудольфович! Давай мы будем готовы к тому, что это не Гоголь, но действовать станем так, словно у нас в этом нет сомнений. Никаких сомнений, понимаешь?! Если у меня есть ну хоть такой шанс, — провел по мизинцу ногтем большого пальца Чаблов, — вернуть домой рукопись нашего национального гения, то я сделаю все, чтоб его использовать. Понимаешь?! Поэтому никаких сомнений и никаких колебаний. Тем более что его ищем не только мы.
— Понимаю, конечно, — ухмыльнулся Регаме. — Остальные счастливые обладатели неизвестного Гоголя уже роют землю. Ты их знаешь? Сколько их?
— Точно не известно. Батюшека мы знаем, других — нет. Причем последний, узнав, кто остальные, попросил не сообщать им, то есть нам, о нем ничего. После этого менеджеры аукционного дома решили вообще никакой информации о покупателях не давать. Никому.
— Я бы сделал так же, — еще раз ухмыльнулся Регаме.
— И человек от одного из них у меня уже был. Ты, случаем, не знаешь такого журналиста Евгения Львова?
— Нет, — потряс головой Чаблов, — не помню.
— Он дилетант в нашем деле, я сразу понял. Делал вид, что интервью у меня берет. Думаю, через день-два опять сюда заявится. Принесет текст на утверждение и снова попытается что-то выведать. Он у меня, а я у него. Короче, план у меня такой: я буду морочить им голову здесь и выяснять, на кого он работает, а ты срочно вылетаешь в Семипалатинск. Я уже договорился с Батюшеком, он готов продать нам свою часть. Покупай в любом случае, не смотри, есть там Гоголь или нет, просто покупай. Торговаться можешь, штучки свои в ход пускай, но главное, чтобы все документы были у нас. Даже если среди них не будет Гоголя, бери все, нам важна любая ниточка, любой след: что это за архив, как попал в Германию, чей он…
— А кстати, чей? Неужели нет версий?
— Да есть, конечно, но все ведь нужно доказывать. Ладно, об этом после. Твой самолет в Москву завтра. Собирайся.
Так Регаме оказался в обществе заунывно ноющего бесконечную песню казаха и спящего безымянного попутчика, в машине, несущейся через степи Алтайского края к казахской границе.