Маэстро и другие — страница 11 из 18

в творческом процессе, в форме своеобразного акционерного участия рабочих в деятельности предприятия», дело могло бы быть представлено как блестящая инициатива Маэстро, безусловно заслуживающая финансовой поддержки со стороны ЕЭС.

На лице Маэстро, слушавшего Старую Синьору, не было заметно ни скуки, ни нетерпения, с какими он обычно слушал, когда говорили другие. Расценив это как благоприятный знак, Нинки попросила разрешения пригласить Грегорио Италиа, который уже успел сделать кое-какие шаги в этом направлении. Ища подходящий момент реабилитироваться за участие в авантюре Дамико, Грегорио Италиа помогал Нинки составить текст документа, цитата из которого была приведена выше, и с восьми часов утра ожидал вызова к Маэстро, сидя в кабинете Сюзанны Понкья. Когда он вошел, Маэстро встретил его ледяным презрением, как Макар-тур — японцев, прибывших подписывать пакт о безоговорочной капитуляции, который положил конец Второй мировой войне.

— Привет-м-м-м, Джорджо-м-м-м, — начал Грегорио Италиа, который, когда хотел выглядеть непринужденно, всегда говорил так, будто в конце каждого слова у него реверберировала носовая кость.

Маэстро выслушал его сообщение, ни разу не оторвав взгляда от окна, за которым уже было совсем темно.

— Вообще-м-м-м, Джорджо-м-м-м, я-м-м-м…

По правде говоря, Грегорио Италия успел не так уж много. Сделал пару звонков кое-куда и договорился о встрече с итальянским представителем в Страсбурге, или, выражаясь в характерной для него манере, «установил соответствующий телефонный контакт и взял на себя обязанность подготовить встречу, с целью обсудить проблему, пока гипотетическую, но с хорошей перспективой выхода на результат, по крайней мере, в пределах…»

— Нет! — отрезал Маэстро, оторвав взгляд от окна и испепеляя им сразу обоих: Грегорио Италия и Нинки. — Извините, нет! — прорычал он, едва сдерживая негодование, подняв подбородок и выпятив грудь, чем-то напоминая монумент павшим героям. — Это недостойно меня! Вам должно быть стыдно только за одно то, что вы вздумали предложить мне такое!

— Но это вариант получить сто пятьдесят миллионов, — проблеяла Нинки.

— Я не намерен предоставлять мое имя в качестве гарантии этой убогой инициативы и тем более, простите, спекулировать на похоти шайки мерзавцев, которым, видите ли, мало чести работать со мной!.. Театр, который готов выбросить серьезные деньги на черт знает что!.. Это недостойное предложение, Тина! Ты меня изумляешь! Я не продаю душу Театра на глазах всей Европы, всего мира, истории за сто пятьдесят жалких миллионов…

— Но, Джорджо!.. — заныла Нинки. — Ты все не так понял! Деньги полностью пошли бы на любительский театр, а Театру оставалось бы только оплачивать счета за отопление, свет, телефон…

— Так ты все это видишь, да? — прервал ее Маэстро. — И ты, полагаю, тоже? — обратился он к Италиа, впервые глянув ему прямо в глаза. — По-вашему, справедливо, законно и богоугодно поступать таким образом? И плевать вам на имя, на репутацию Театра? Отлично! Молодцы! Благодарю вас! Что я могу сказать вам? Вы в большинстве…

— Не надо, Джорджо, не говори так! — притворно возмутился Италиа. — Ясно же, что все всегда решаешь ты!

— Нет уж, помилуйте, — театрально развел руками Маэстро. — У нас демократия. Простите, но в этом вопросе я в меньшинстве. Я умею проигрывать! Да, синьоры, и я умею признавать поражение! Поступим так, как говорите вы! Явите божескую милость, давайте сделаем, как вы задумали: пошлем заявку на субсидию в ЕЭС… только давайте округлим сумму до миллиарда… Да-да, это единственное, на что может согласиться старый мудак, хотя бы для того, чтобы не выглядеть нищебродом, побирающимся на углу… А в остальном смиренно склоняю голову перед большинством. Прошу лишь о самой малости: это последний раз, когда вы выедаете мне печень этой гребаной историей!..

И вышел из кабинета, громко хлопнув дверью.

Глава четырнадцатая

Каждый день, по мере того как работа в театре приближалась к концу, необычайное рвение овладевало сотрудниками. Атмосфера возбужденного ожидания — почти как в «Деревенской субботе»[19] — захватывала каждого: каждый ощущал прилив энергии, действия его ускоряли ритм, становились максимально эффективными, словно каждый старался сделать так, чтобы к тому моменту, когда прозвучит сигнал об окончании работы, не осталось неоконченных дел, какие вынудили бы его задержаться еще на несколько минут в кабинете или за кулисами.

Ровно в семь все стекались к служебному выходу, чтобы, толпясь у компостера, отметить рабочий табель, затем выходили во двор, а оттуда на улицу. Кто-то шел один, кто-то парами или небольшими группками, но все — бодрым шагом по направлению к Театру-студии, расположенному в нескольких сотнях метров. По пути заскакивали в тот или иной бар, чтобы перекусить бутербродом, и спешили дальше. Призрак обыденной работы, которая ждет их уже завтра с утра, маячил где-то далеко, а сейчас пришел момент сбросить с себя деловое платье или комбинезон рабочего сцены и, надев сценические костюмы, наконец-то окунуться в магический мир театра, превратившись в персонажей другой жизни, богатой волнующими моментами и красивыми вдохновенными словами!

Энрико Дамико поджидал их у дверей школы-студии, будто отмечая, кто пришел, а кто нет. Это был тот редкий случай, когда на лице Цюрихского Гнома можно было видеть улыбку. Всего несколько минут назад он был озабочен проблемами школы — но теперь его лицо сияло от предвкушения начала репетиции с ее такими волнующими коллизиями. В этот краткий миг он чувствовал себя счастливым, встречая своих товарищей, не менее счастливых, отозвавшихся на его призыв, обуреваемых желанием творить, и не было в них даже намека на тоскливую вялость и лень, с какими обычно собирались на репетиции Господа Профессиональные Актеры. Троица богов прибегала вместе, объединившись в терцет уже в повседневной жизни; с соответствующим выражением лица, которое предписывала ему роль, возникал Полицейский, единственный, кто приезжал на велосипеде; родители Шен Де являлись всем скопом, в экзотических одеждах, в каких так и выходили на сцену. И, наконец, последними, как подобает «примам», всегда на такси прибывали Грегорио Италиа и Сюзанна Понкья. Грегорио по-голливудски выпрыгивал из машины, не дожидаясь ее полной остановки, быстро обегал вокруг, чтобы открыть дверь Сюзанне, и галантно протягивал ей руку, помогая выйти, хотя в этом не было никакой нужды. Сюзанна благодарила его кивком головы и переступала порог театра. Церемонно уступив ей дорогу, Грегорио Италиа следовал за ней, а уже за ним — Дамико. Удостоверившись, что все здесь, он запирал дверь на ключ, как бы фиксируя барьер между вселенской действительностью и фантазийной реальностью сцены.

Репетиция началась. Некоторое время все шло нормально. Дамико, еще не ведающий о драматических событиях, которые очень скоро поломают его планы, усадив всех за стол, принялся читать пьесу, по ходу анализируя то или иное ее событие и приглашая всех к обсуждению. Это вызвало, однако, неудовольствие собравшихся. Менее интеллектуально продвинутые начали проявлять следы нетерпения, кое-кто заворчал, что пришел сюда играть, а не выслушивать доклады, Валли и Дольяни, давно бросив слушать, резались в карты под столом… Так бы и продолжалось, если бы тлеющее недовольство не решился выразить Паницца. Прервав тираду Дамико по поводу «коммерциализации консенсуса» — по его словам, основного ключа к прочтению «Доброго человека», — Паницца поднялся со своего места и сказал, что, если смысл этой посиделки в том, чтобы слушать байки братьев Гримм, тогда стоило пойти на репетиции Маэстро, уж он-то сочиняет байки намного лучше, чем Дамико, который обещал не морочить головы, а сам морочит, да еще как; и что он, Паницца, просит прощения, если выражается в своей обычной манере, но он не умеет пользоваться вазелином, а то, что он сказал — это всеобщее мнение, кто-то должен был его озвучить, и он его озвучил, и точка!

— А поэтому предлагаю, — закончил Паницца, жестом останавливая аплодисменты, — чтобы мы прекратили митинг типа культурного воспитания и на худой конец прямо сейчас начали бы разыгрывать роли. Повторяю, я прошу прощения за то, что говорю так же, как ем, но ты, Дамико, знай, что я такой, каким создан, я даже могу считать тебя засранцем, но не по злобе, а от всего сердца, и только потому, что не умею врать!

Дамико попытался возражать, но безуспешно. Тогда, сделав хорошую мину при плохой игре и посчитав, что идеологическое просвещение может оказаться действеннее в малых дозах по ходу репетиции на сцене, моментально перешел к ней. С этого момента никаких инцидентов больше не было: актеры были полны энтузиазма, раскованы и послушны. Все знали свои роли наизусть, даже если некоторые интонации выдавали неточное понимание текста и были слишком укоренены в сознании, что затрудняло любые попытки их коррекции. Хуже обстояло с произношением: так, у всей тройки богов, Валли, Дольяни и Панницы, была сильно выраженная каденция, характерная для падуанского и ломбардского диалектов, что явно не вязалось не только с провинцией Сезуан, но, также и прежде всего, с Царствием Небесным, откуда, предположительно, и спустилась эта божественная троица; Грегорио Италиа, вероятно, попав в плен придуманного им сценического образа, заговорил вдруг с неожиданным французским акцентом, отчего в его Летчике стала проглядывать некая педерастия, которая приводила всех в восторг, но у Дамико вызвала полное неприятие столь радикальной трактовки; в свою очередь, Сюзанна Понкья имела склонность к напевности и неаполитанской мелодичности, что делало образ Шен Де излишне милым, домашним, начисто лишенным классового содержания представителя эксплуатируемых слоев третьего мира, что, по мнению Дамико, являлось основным в этом персонаже. Но все это в какой-то степени были предвиденные трудности, с которыми Дамико пообещал себе справиться за шесть недель репетиционного периода.