Солнце висело над умытой равниной. Коротко падали тени. На озими ковырялись грачи.
Жуткий поезд двигался по сельской дороге. На возу, запряженном буланым конем горкомхоза, сидел человек с дубленым лицом. На нем были флотские штаны третьего срока годности и рубаха без одного рукава. Грязный Яня достал из сумы помидор и обтер о штаны. Помидор перестал блестеть.
— Н-но, квелая! — приструнил лошадь злодей.
За телегой, понурив хвосты и головы, на длинной веревке плелось с полсотни собак.
В поле стоял одинокий каштан. Душегуб любил снимать шкуры с сельских собак в шатровой тени каштана.
— Повесим собачков, а шкуры посымем, а мясом откормим свиней! — запел душегуб и кузнечными клещами поволок к петле первую жертву. — Мы шкурки загоним и свинков загоним, а дом будет жестию крыт!
И тут в степи показался всадник.
— Погоня! — пробурчал душегуб. — Второго рукава едут рвать.
Погоня разворачивалась в окропленной солнцем степи — всадники и велосипедисты. Один маломощный велосипедист летел по равнине, ухватившись рукою за хвост коня.
— Настигают! — злобился душегуб. — Крови хотят. Ну-кось, ближе подпустим. Ближе идить, добродии. Вот я вас, тараканов! — победно закричал Грязный Яня и перерезал веревку.
Собаки, узнавши хозяев, радостно летели навстречу погоне. Погоня вильнула в сторону. Но собаки, связанные одним вервием, опередили, подкатились под ноги.
Первыми рухнули всадники. На них повалились велосипедисты. К небу летели проклятья. Грязный Яня, лениво махая кнутом, катил по дороге в город.
Афоризмы весьма украшают жизнь.
На свете есть миллион афоризмов. «Плутархов нет, но архиплуты есть», — сказал в свое время Я. Осипович.
«К прекрасному можно привыкнуть, — гласит индийская мудрость, — к безобразному ж — никогда».
Есть, бесспорно, твердые афоризмы. Никто не оспорит Я. Осиповича. Я. Осипович стоит скалой.
Но индийская мудрость порушилась. Город Инча опроверг индийскую мудрость: он привык к безобразному.
Так бывает. Каждодневно бросаясь в глаза, безобразность становится, скажем, терпимой. С нею не борются, к ней попривыкли Проходит еще десять лет — и она уже норма жизни. И надо приехать издалека, может быть, из Москвы, чтобы всплеснуть руками и разозлиться.
В Инчу отпускник приехал из Москвы. В дырчатой летней шляпе шел он на почту, но вдруг легкое дуновение ветра покачнуло его.
Нет, не индустриальная Москва, не одиннадцать месяцев напряженной работы довели человека до шатаний под ветром. Отпускника пошатнул не ветер, а запах, навеянный им.
На земле насчитывают семь тысяч запахов, включая подводные. Но тут был, наверное, 7001-й.
— Боже! — воззвал отпускник, держась за забор. — Что это пахнет?
В этот миг над забором поднялся мужчина с граблями. Нос его от вони был зажат бельевой прищепкой.
— Эт, миляга! — прогнусавил человек с граблями. — Ты, знать, приезжий! Наши-то с прищепкой привычны ходить. На вот, зажмись. За детсадом трупильня, цыган топит на сало собак. Эвон в том доме, под жестью. Полтораста собак в месяц давит.
Возле страшного дома в пыли копошились щеночки. Кровавое зрелище представало глазам. Свежезарезанный кот висел на стенке сарая. Полумертвые псы задыхались на ржавых цепях. Еще двадцать штук рыли землю, вращая глазами.
— А коза! — закричал отпускник. — Посмотрите, вся в мухах!
— Гниет животная, — пояснил местный житель. — Гля, и вымя отпало. Он больную скотину со всей округи везет, в корм собакам да свиньям. Падло тоже привозит, лошадь либо телка. Он сразу собаку убьет, копи шкура хорошая. А ейным мясом других собак кормит, покуда шкура у них не взлучшеет. За хорошую шкуру два рубли берет выручки. Сучья вымя выносит в продажу на рынок, сало собачье от кашля.
— Невозможно! — сказал отпускник. — Это тут, в самом центре? И люди не жалуются?
— Жалились! — вспомнил прохожий. — Первые три года как жалились. В Киев, в Чернигов. А оттуда инчанским властям на усмотрение шлют. А нашим властям Яня полезный, В автомобиль казенный под ноги чьи шкуры кладут? Соображать надо! Опять же прохоря да унты для охоты пошивают с чего?
— Десять лет! — волновался отпускник, перебегая от стола к столу в раймилиции. — Десять лет он мешает людям жить в городе. Почему вы не пресечете его?
— Товарищ! — разводили руками сотрудники. — Ну что мы поделаем? Весной собаки его одну женщину порвали, с пекарни. Хорошо, лицом успела упасть, а то бы лицо скусили. Старшина Синица А. А., у нас работамши, на него сто протоколов составил. Следователь Марухно при этом деле замучился. Никак Яню не ущемить по собачьей линии — есть приказ высшей инстанции.
— Да, — Горевал начальник милиции. — Невмочно нам против исполкома идти, мы орган при нем.
— Друг животных, — представился отпускник. — Проживаю в Москве.
— Щирый-Куксо, — привстал секретарь исполкома. — Как там столица?
— Столица в порядке. Я к вам по вопросу трупильни.
— А предисполкома в городе нету.
— А заместитель?
— Его тоже нету. А трупильня, там теперь уже лучше. Уж и в жаркие дни запах меньше шибает.
…Город спал. Теплая украинская ночь лежала над аграрно-промышленным городом Инчей. Ветер баюкал облака. Спали заводы, мастерские и комбинаты. Плановое хозяйство черпало силы для дневного броска. Толстые лучи торчали из звезд, как ростки картошки в подвале. А на земле было повсюду темно, и лишь в одном месте что-то светилось ровным гнилушечным светом.
Но, убегая ночью на поезд, напрасно отпускник полагал, что антиобщественный цех при свечах варит собачье сало и ночью. Просто в сарае лежали котлеты. Частник Яня взял их с помойки столовой. Котлеты были такие несвежие, что даже светились в ночной темноте.
Шел десятый год прецедента.
СКВОЗЬ ПРИЗМУ ТРАВМАТИЗМА
Начнем с показа жизни в пропорции один к одному.
Слесарь металлургического завода Владимир Лычканов возвращался домой, в общежитие.
Был вечер, а работал он в ночь.
В преддверии смены, как ни странно это и порочно, слесарь не обдумывал конструкции облегченного гайковерта, а как раз витал мыслями в непроизводственной сфере. Спиши он потом все случившееся на задумчивость по поводу гайковерта, возможно, участь его была бы полегче.
Выйдя к дороге, он увидел за поворотом всплески света автомобильных фар, увидел автобус, пропустил его и шагнул на мостовую. Потом его нашла в кювете проходившая мимо женщина.
Ослепленный светом автобусных фар, слесарь не увидел шедшей сбоку машины.
Машину впоследствии не разыскали.
Его доставили в больницу строителей на «Скорой помощи». Слесарь на ногах не стоял. И кто-то из медсестер, изнуренных дежурством на полторы ставки и криками: «Утку!», сказал:
— Пьянь сопливая!
Но он не был пьян, и пресловутое пьяное счастье не коснулось его: у слесаря Лычканова были разорваны связки правой стопы и сломаны клиновидная и пяточная кости. Потому он и не стоял на ногах.
Его выписали через две недели, в гипсе, неоперированного, для прохождения курса лечения в больнице родного завода.
Выписали по-скотски: не дав костылей, не дав «Скорой помощи», чтобы добраться до общежития, не вызвав даже такси.
Его увел домой парень-послеаппендицитник. Стоит поразмыслить, сколько и как добирались до общежития эти двое ребят.
А затем он проходил курс лечения в больнице родного завода. Одновременно он стал выправлять бюллетень, ибо возникала нужда как-то кормиться, ибо помогать ему было некому, ибо с детства он был сиротой.
И тут оказалось, что без экспертизы, без всяких там приборов и актов он в ту ночь признан пьяным. Понюхала одна сестра, и ей показалось. Курносым, античным, картошкой, гулей и прочим носам медсестер в больнице строителей было колоссальное доверие — абсолют.
Скорописью, фиолетовым чернильцем ему вписали в голубой листок бюллетеня: «Травма в состоянии опьянения». То есть все на том самом уровне достоверности, когда немой говорил, как глухой слышал, что слепой видел, как хромой бежал.
И всего этого хватило заводу, чтобы наотрез отказаться оплачивать бюллетень.
А надо было покупать еду и надо было лечиться. Несколько месяцев в дни получек рабочие собирали Лычканову доброхотные средства. Они же собрали ему деньги на проезд в Ленинград— оперироваться. (Ни завод-гигант, ни горздрав никаких денег не дали.)
Его оперировали удачно, снабдили костылями и привезли на машине к поезду:
— Через месяц приедешь снова. Кости придут в норму — возьмемся за связки.
И он снова прибыл в Мартеновск. Тут его навестил представитель администрации цеха, борющегося за звание цеха коммунистического труда, вожак молодежи, комсорг.
— Дай-ка билет твой, — сказал вожак. — Погляжу на него.
Через неделю вожак снова зашел. Так, проходил мимо да и вспомнил. Обхватил турниковую спинку кровати руками, опробовал, потряс и сказал голосом ученого скворушки:
— Лычканов? Помню, помню, Отчистили мы тебя, старик.
— Как отчистили? — спросил он.
— А из комсомола отчистили. За тобою, гляди, неуплаты.
Так из-за одной безответственной записи («у нас медсестры сплошь пьяного чуют, у них на это дело нос собакой натерт») жестоко, несправедливо пострадал человек.
Завод, на котором он проработал пять лет, не заплатил ему ни добром, ни деньгами, завод с первой неявкой на смену забыл о нем. Администрация цеха отшила рабочих, пришедших хлопотать за Лычканова, а комсомольский секретарь заочно выбросил человека из комсомола.
Оставался профсоюз, в котором слесарь состоял одиннадцать лет и исправно платил.
— Лычканов… — задумался предзавкома. — О Лычканове известно нам что-нибудь?
— Известно, известно! — счастливыми голосами закричали люди из цехкома прокатного цеха. — Еще как известно! Помнится, украл он что-то три не то пять лет назад! Вот мы завтра еще копнем документы, что он за птица!