Мафтей: книга, написанная сухим пером — страница 25 из 66

«Нет, здесь все на виду. Вы тоже можете увидеть, — подвел его к углу, затянутому бледно-зеленой плесенью. — Вот как выглядят ваши легкие».

«Что это?» — брезгливо скривился Цимер.

«Это особый вид плесени, образующейся от гниения человеческого тела. Вы выбрали себе жилище с красивым видом на Латоричную долину, но не учли, что под ним. А на дне, в глубине — рогатка, в которой умирают в страшных муках караемые, гниющие заживо. Сколько их там умерло за время вашей управы? Они не могли передать вам проклятия сквозь каменный склеп, зато мстили безмолвно и смертельно. Стены имеют щели и трещины, сквозь которые просачивается ядовитая прелость умирающей плоти. Она не имеет зубов, но так же точит камень, как малая моль сукно. Сим вы дышали годами, боясь распахнуть окно, чтобы не простудить слабые легкие. Лелеяли убийственную плесень. Каждая смерть, благословленная вами здесь, посылала сюда свой поклон. Убивая, убиваешь отчасти и себя. Вы не знали о сем обряде, господин палач?»

«Знал не знал… Что будет дальше?» — человек растерянно хватал воздух не токмо ртом, а, казалось, и руками.

«Я сказал, что именно. Уберите из рогатки парня и обеспечьте ему человеческие условия хотя бы на двое суток».

«Почему на двое суток?»

«Потому что столько надо времени, чтобы приготовить для вас первую порцию лекарства. Кора и живица успеют перебродить на квас».

«Ты хочешь сказать, что мог бы помочь?.. Что я оживу?»

«Да. Если будет жить он», — твердо сказал я и вышел из затхлой конуры.

Встречал я разных людей в хвори. Видел стойких в сопротивлении боли, не сломленных муками и терпеливых, красивых и достойных в смирении, видел молчаливо-мужественных, даже таких, которые принимали страдания радостно, как святые. Всяких встречал я в хвори… Не встречал только среди них счастливых. Здоровье и вера — две главные свободы наши. А этот человек, что отбирал свободу у других, сам не имел ее и на маковое зернышко.

Коли люди порой летают, то я тогда с горы летел. Не доверился и лошадям извозчика, думал, что на своих двоих буду в ратуше скорее. И долетел как раз вовремя — биров готовился в дорогу. Велел мне сесть в рыдване[170] рядом с ним. Оно и лучше без посторонних ушей.

«До сих пор я не просил никакой вашей помощи, — сказал я, — и, думаю, не попрошу и впредь. Я был в замковой тюрьме и нашел там парня умирающим. Бывший ваш рыбарь Алекса».

«Я нанял тебя искать девиц, а не мужиков», — недовольно буркнул тот.

«Э, я не нанятый. Розыском занялся по доброй воле и без платы. Зато имею право на просьбу, которая может помочь делу. Того невинного надобно освободить».

«Мил человек, я не жандармский старшина и не тюремный управляющий. Почему с таким ходатайством ты пришел ко мне?»

«Я пришел к тому, кто отдал парня на истязание палачам. Чтобы сорвать на ком-то свое скорбное бессилие. А может, по чьему-то навету…»

«Жестокий ты, Мафтей», — упавшим голосом прошептал бурмистр.

«Ясное дело, правда всегда жестокая. Знаете, как выглядит скрытая правда? Поезжайте под стены Паланка — там ежедневно стоит его мать, высохшая до костей женщина с сухими глазами, потому что нечем плакать. Поговорите с ней, а затем попросите тюремщиков, чтобы вас отвели в камеру-рогатку. Там русинскую правду взяли в обручи, цепи и крюки и цедят из нее кровь по каплям, чтобы надольше хватило…»

«Остановись, побойся Бога… Я поговорю с начальством, а при необходимости подам челобитную самому ишпану. Все, что мне под силу. Разве я душегуб?»

«Я не судить пришел, господин, а просить. И еще мне очень интересно, почему жребий пал на того рыбаря? Это важно для нас обоих».

«Говорили, что его заголосил[171] Тончи, тот, кто теперь нам рыбу доставляет. Якобы он что-то знал о нем. Для жандармов хоть какая-то зацепка. Я не противился — и парня потащили в хурдыгу…»

Легка на помине. Рыбу помянули, а она и тут. Бричка гремела по насыпной плотине, и я увидел худого Циля, размашисто бревшего по спорышам плавней. В руке — рыбина, под мышкой — хворост для костра. Мы миновали старую иву. Сверху было видно протоптанную к воде тропинку. В прибрежной небольшой саге[172] чернел забитый колышек. Вот и гавань доброхотного рыболова! Одноглазый горопаха[173], увидев нас, радостно загоготал и потряс добычей. Это была щука, заснувшая с ночи в дупле. Я подумал — рыщу, кидаюсь из стороны в сторону, а готовые гостинцы приносят сюда.

Рыдван отправился на Берегвар, в графское займище, а я сошел под Глинянским горбом. И нырнул под сосновый шатер. Легко набрать коры и хвои, больше мороки с жуками. Для целительной приправы годятся те, чьи крылышки похожи на человеческие легкие. Разгребал пни, искал личинки, которые в сию пору стрекочут. В чудесный вечерний час насекомые не поднялись еще в полет. И жука-оленя добыл. Должен был следить, ибо он легко может прокусить палец. Из разворошенного гнездовища выгребся черный броненосец и наставил на меня раздвоенные рога. Мелкая живность и та свое племя бережет.


«Легко набрать коры и хвои, больше мороки с жуками Для целительной приправы годятся те, чьи крылышки похожи на человеческие легкие. Разгребал пни, искал личинки, которые в сию пору стрекочут В чудесный вечерний час насекомые не поднялись еще в полет. И жука-оленя добыл. Должен был следить, ибо он легко может прокусить палец. Из разворошенного гнездовища выгребся черный броненосец и наставил на меня раздвоенные рога. Мелкая живность и та свое племя бережет…» (стр. 154).


Я достал крошечку щавля и подразнил жука. Тот стал сопротивляться, хватал зело ртом, двигал рогами, топтал. Жук хищно танцевал, а я любовался его грозной красотой. Не в состоянии одолеть препятствие, брындак[174] примерился зайти сбоку, а потом осторожно попятился и из засады готовился к выгодному нападению. Я смотрел и думал: отступление — тоже движение, иногда, чтобы получить свое, надо вернуться назад… А еще я подумал о том, как странно начался и закончился мой день. Цимер-рогатый, тюрьма-рогатка, жук-рогач… В самом деле какой-то рогатый день.

Затесь десятаяГлас говорящего дерева

Кто не дает хлеба своим братьям, того ключник лишит вдвое большего.

Из свитков Аввакума

Пришло время достать коромысло моего непутевого батюшки. Непутевым его называли все, кроме меня. А то коромысло как-никак служило ему продолжением рук, которые никогда не держали ни лопаты, ни косы, ни цепи. Нет, он не носил воду, он у воды начинал и венчал день. Образно говоря, вода и принесла его к нашему берегу… Кованым коромыслом мой отец разбивал лед на реке, насадив на него острог, бил рыбу, с коромыслом шел на зверя, носил на нем поклажу в горах, мастерил из него причудливые ловушки как на барсуков, так и на волков и медведей… Мог ли он ожидать, пусть будет прощен, что его сын, который и так и сяк уклонялся от ловецкого промысла, приладит его орудие как капкан на человека.

Ночь была цыганская, такая, как мне надо. Сонное марево предутренней мглы заколдовывало берег. Теплый ветер принес меня на обозначенное место — к заводинке напротив иерусалимской вербы. Хочешь поймать вора — найди его врата. Я протянул тонкую веревочку от колышка до спрятанного в траве коромысла, оснащенного проволочными петлями. Для лиса достаточно было двух, но я не знал, что за лис явится сюда, и на всякий случай привязал третью.

Я знал ночную пару, когда берут щуку, и рассчитал время дороги от Давидкова сюда. И теперь, спрятавшись за кустом, ждал. Ждал, как тот, что за огнем пришел. И дождался — испуганная крачка дала мне знак. Лодка пересекла лунную кромку на воде и ребром взлетела на размытую береговую сагу. Ловкая рука на сторчак забросила веревочный узел. Запахло рыбой. Она хлопала хвостами по мокрым доскам, а человек часто дышал. В бледной синеве рассвета я увидел, как он достал одну щуку и дважды ударил ею о крыло каяка. Тогда вскочил босиком на отмель, сделал шаг и, вскрикнув, отлетел назад к лодке. Видать, проволока была слишком жесткая, а может, рыбарь влез в силки сразу обеими ногами. Падая, ударился затылком об уключину, и от этого он на минуту отключился.

Чтобы привести его в чувство, я плеснул в лицо воды. Тот встрепенулся и захрипел. Я отпустил коромысло под кадыком, дав ему вдохнуть, чтобы кровь пошла в мозг. Спутанные ноги судорожно вздрагивали. А руки вяло опустились. Если человеку пережать сонные жилы, руки деревенеют.

«Кто ты?» — добыл он из себя глухой звук.

«Я тот, кого ты можешь увидеть в последний раз в жизни».

«Рыба не краденая, добытая честно», — робко прошамкал Тончи.

«Хвост лисы — ее свидетель. Что здесь делаешь ночью?»

«Жду первый закуп. Хотел вздремнуть на бережке».

«С оглушенной щукой? Кому подбрасываешь их в дупло?»

«В дупло? Рыбу? Зачем?»

«Пустую солому молотишь, собака», — я нажал на коромысло — и лохмы медленно погрузились в воду, затем лоб и нос. Бедолага стал захлебываться.

«Не знаешь про рыбу, — продолжал я, — тогда она сама тебе напомнит. Знаешь, как быстро сомы обдирают утопленников? Нынче они наипаче прожорливы, потому что нерестятся. Ты знаешь…»

«Бог мой, не знаю, что ты выпытываешь, человече».

«Может, я и поверил бы тебе, если бы не сей кошачий дух…»

«Какой дух?» — напрягся пленник.

«Когда человек врет, то пахнет кошачьей мочой. Ты и сего не знал? Э, будет рада сегодняшнему завтраку латоричная рыба. А ты ею никогда уже не насладишься», — поддал я сильнее коромысло, пока Тончи не поймал ртом речной напиток.

«Пожди, не губи… — выкашлял с водой слова. — Рыба не моя. У меня ее постоянно покупает Мошко из «Венезии». А одну велит класть в дупло».