Мафтей: книга, написанная сухим пером — страница 26 из 66

«Воронам?»

«Да нет, для калеки одного. Не знаю, какие между ними счеты. Мое дело маленькое: поймал, положил, получил денежку… За это надо топить?»

«Тебе лучше знать, за что топят. За что Алексу-рыбаря погубил, за что продал жандармам?»

«Какого Алексу? Побойся Бога».

«Ты бойся, иуда… Опять воняешь мокрым котом. Брехня — твой камень на шее», — я погрузил его в воду по грудь. Подержал, тогда дал вдохнуть, снова погрузил и поднял. — Говори, бицюган[175], кому был на руку арест Алексы?»

Тончи урчал, как цыганский мех.

«Имею грех, каюсь… Позарился на его службу у пана бирова. Там стол богатый, хорошая плата. А Алекса удачливый в ловле. Видать, знает запуки[176] на рыбу…»

«Дело не в запуках, соломенный ты шут. Все идет за рукой. Рыба чует хорошую руку и тогда и на долото ловится. Таков закон мира: кому цветет, кому вянет… Что ты наговорил на Алексу?»

«Шепнул, будто он грозил, что Эмешка либо его будет, либо ничья… И что барских лебедей сгубил».

«С какой радости?»

«Ради мяса. Гуси хорошие на вкус. Но вернулись же, я слышал…»

«Что знаешь о Тминном поле?»

«А что знать? Голый пустырь».

«О девках пропавших есть что сказать?»

«Ни полслова. Ничего не знаю. Ежели вру, чтоб меня гром ударил».

«Ты, Тончи, свое накличешь, — сказал я. — А пока живи, смерди дальше», — освободил я петли на его ногах и оттолкнул лодку. — А о наших с тобой любезностях никому ни слова. Потому что гром может ударить в тот же день».

Я поднял щуку, чужую дань, и отнес к дуплу. Кому-то и ныне иерусалимская верба приготовила чудо. А мне — новые загадки. Забрал свое натруженное коромысло и пошел домой. Ночь капала росой, мокрой ольхой стекала в реку. Деревья, голубчики, пробуждаются первыми и так целый день смотрят на собственные тени. Молодился овод. В Монастырище хавкали перепелкачи, росу пили. В окнах келий моргали светильники, соревновались с утренней зарей, зарождающейся над горой Черник.


Помнится, как в пору своего ученичества я спросил своего духовного протектора:

«Что вас привело из киевских пещер — через поднебесный Афон, боговластную Черную Гору, сербскую Ковылу, приморский Святой Влас и паломническое Меджугорье — в нашу сторонку?»

«Знамо что: Звезда путеводная. Она нас ведет и приводит к прекрасному месту. К тихой воде».

Я тогда удивился: что здесь прекрасного — тесная нора в глинище под одинокой яблоней, пожухлые сорняки, блеяние коз и кипение реки, совсем не тихой?!

«Здесь мое сокровище, здесь мое сердце», — пояснил Божий челядин.

А было еще раньше… Я, мальчуган, прибежал к нему с каким-то посланием от своего деда. Мних дал мне яблоко. Мы сидели на пороге и молчали, он смотрел на Латорицу, а меня больше привлекала обстановка его погребицы.

«Вам тутки не тесно?»

«Тесно? — удивился тот. — Дух не требует пространства. А самому человеку легче, когда, не вставая, дотягиваешься рукой до нужного — до двери или постели, до свечки или горшочка, до сундука…»

Большой замшелый сундук чернел в глубине и служил ему столом.

«Что там?» — спросил я не оглядываясь.

Схимник подвел меня ближе и поднял тяжелую крышку:

«Здесь лежит мир».

«Мир?» — спросил я недоверчиво.

«Можно сказать и иначе — свет. Свет мира», — пояснил он.

Меня это еще больше удивило, потому что в сундуке было темно и пахло мятой, чтобы отвадить мышей. Когда глаза привыкли к темноте, мне открылось нагромождение плит, которые были спрессованы из сухих листьев, только широких и нарезанных коцками[177], как иконки на иконостасе. Испещренный черными значками лист не крошился. Тогда я попробовал его на зуб.

«Эй, что ты делаешь, книгогрыз!» — со смехом воскликнул Аввакум.

«С какого дерева сии листья?» — по-взрослому поинтересовался я, сын хащевого[178] человека.

«С говорящего», — ответил пещерник, пристально глядя мне в глаза.

Неожиданный страх уколол мои пятки сотнями акациевых колючек. Похолодело в животе, будто взлетел на раскачанной ветке над пропастью. Глядя, как тот размыкает скобу на деревянных таблах, я затих, как куропатка под шапкой. А монах торжественно положил перст на россыпь затесей, и уста его сами собой заговорили:

«Я слышал, о Цезарь, что ты желаешь знать о добродетельном муже, нареченном Иисусом Назаретянином и на которого народ взирает, как на пророка, как на Бога, и о котором ученики его говорят, что он Сын Божий, Сын Творца Неба и земли. Истинно, Цезарь, ежедневно слышу о сем муже чудесные вещи. Словом, Он повелевает мертвым вставать и исцеляет больных. Он среднего роста, на первый взгляд — добрый и благородный, что отражено и в обличье Его, и у встречных невольно рождается к Нему влечение и уважение. Его волосы от ушей имеют краску зрелых орехов и ложатся на плечи светлым шелком; посредь головы пробор по обычаю назарян. Чело гладкое, лицо без морщин и чистое. Борода вьется, и поскольку недлинная, то посередине разделена. Взгляд очей строгий и имеет силу солнечного луча; никто не решится проникновенно заглянуть в них.

Когда он укоряет, то вызывает смущение, однако, упрекнув, сам расстраивается. Хотя Он и строгий, одновременно добрый и ласковый. Говорят, что никогда не слышали Его громкого смеха, зато видели, бывало, как Он плачет. Его руки красивые, одухотворенные и выразительные. Беседу Его считают приятной и мягкой. Его редко видят среди людей, но когда это происходит, держится Он почтительно и смиренно. Его поведение и манеры высокодостойны. Он красивый. А что касается матери, то она самая красивая женщина, какую когда-либо видели в сей сторонке.

Если ты хочешь, о Цезарь, как писал мне недавно, видеть Его, дай весточку, и я мигом пошлю Его к тебе.

Хотя Он и не имеет школ, зато, как утверждают, обладает полнотой Знания. Ходит в простых сандалиях на босу ногу и с непокрытой головой. Некоторые издали поднимают его на смех. Но стоит им приблизиться, сразу умолкают и поддаются Его чарам. Говорят, что в сей округе никогда еще не встречали такого человека. Иудеи признают, что раньше не было слышно о таком учении, которое проповедует Он. Многие говорят, что он Бог, другие нашептывают, что Он твой враг, о Цезарь!

Сии злоумышленники, безусловно, волнуют меня более всего. Я выведал и узнал, что этот человек никогда не поднимал мятежей и волнений, наоборот — готов всегда мирить и успокаивать людей. В случае чего я готов, о Цезарь, исполнить любой твой приказ по отношению к Нему. Иерусалим, 7 индикта, 11 месяца».

Божий челядин прикрыл ладонями серые листы на коленях и закрыл глаза.

«Что это?» — прошептал я, пораженный полумраком и загадочным видением, которое вдруг явилось в сей горной норе.

«Эпистола Публия Лентула, правителя Иудеи», — сказал он глухо.

«Вы говорили, а я видел то, о чем сказано. Получается, что эти листья не только с говорящего дерева, но и со зрячего…»

«Получается так. Написанное — а я только что прочитал тебе написанное — не токмо рассказывает, но и изображает. И мы на невидимых крыльях перелетаем в иной мир».

Я вышел из землянки слегка ошеломленный. Мир был другим. Не так шумела река, не так чирикали птички. Иначе пахла вербена. Еще надо было попробовать воду.

«Куда ты пошел?» — спросил монах.

«Купаться».

«Еще успеешь. А сей час твое место здесь — іn angello cum libello. В уголке с книгой».

И я вернулся. Надолго. Возможно, навсегда.

Вечером я слышал, как Аввакум сказал деду:

«Должен смириться, Данила. Не всем грызть землю. Это дите рождено для того, чтобы грызть книги».

«И что ему с того чтива?»

«Ему польза, а общине еще более. Возле одного просветленного двенадцать согреется духом. Невежество, Данила, размоет нас, как вода соль…»

«Меня, отче, уговаривать не надо. Это я должен тебя уговаривать открыть внуку свет грамоты. Разве я не за тот же свет бьюсь. Только по-другому…»

Кроме меня, их слушала гора. Гора, с которой один воевал, а второй искал в ней истинный мир.

…Моя крохотная путеводная звездица расплылась в небе, когда я ступил на порог. День обещал быть хорошим. С реки я принес запах рыбы, и это разбудило Марковция. А может, его взбудоражило потревоженное коромысло, навеяв усладу охоты. Марковций никогда не заходит в дверь, шелковой веревкой просачивается сквозь щель под крышей. Так и нынче: выскользнул из ямки, махнул хвостом на лету и мягко упал на полку. И сдвинул при этом тетрадь в мягком телячьем окладе. Книжица ударилась о стол, и из нее вылетела страница. Я поднял бумажку и подошел к окну. Света снаружи уже хватало, чтобы я мог прочитать написанное на латыни: «Того, что ты ищешь, нет нигде». Я еще раз пробежал глазами, постигая смысл, а затем вернул страничку на место.

Та тетрадь — мое наследство от досточтимого наставника. Начитанный человек называл эту книжечку «своим домом», заполняя ее размышлениями, молитвенными откровениями и выдержками из писаний мыслителей. Золотой мед века. Библиотеку после себя Аввакум завещал монастырю, а тетрадь оставил мне. Отпечаток трудолюбивой руки, тень мудрого сердца. Для меня это — короб с причастием Слова.

«Того, что ты ищешь, нет нигде», — изрек понтийский поэт, одаренный равно как славой, так и невзгодами. Сия запись занимала всего одну страницу тетради, и она была вырвана. Может, челядин Божий настолько не мог согласиться с написанным, что вырвал лист. А все же оставил его между страницами, давая возможность читателю самому взвешивать и выбирать. Поиск заветного — это действительно погоня за мечтой и обнимание теней?.. Но кто и зачем тогда зажигает нам звезду путеводную?! Кто и куда нас ведет? Разве не привела звезда путеводная трех волхвов к Тому, кого они ждали и искали?! То, что ты ищешь, находит тебя.

«Марковций-баламут, ты вонзил в мой мозг еще один колышек!»